Анастасия. Вся нежность века (сборник)
Шрифт:
Ее открытость, простота и цельность натуры, неискушенная искренность стали для него, пресыщенного жеманностью перезрелых инженю, тем первотолчком, который безошибочно подсказал сердцу: это она.
Ему было мало умных и гордых женщин, которых он способен был обуздывать, усмирять и подчинять себе – за таким соперничеством незаурядных натур было интересно наблюдать со стороны, что всегда доставляло удовольствие досужему свету, но превращать брак в извечное состязание, ристалище сил и характеров, столь занимательное для окружающих, – ему хватало ума уберечься от сомнительного удовольствия таких побед.
Ему не пришлось подчинять и переделывать Розали – она сразу же безоговорочно
Все это могло бы походить на нескончаемый внутренний монолог, если бы не непритворное желание Розали понять его собственный мир, возможность проникнуть в который воспринималась ею как высшее проявление доверия и расположения к себе, как воплощение тех слов, что все еще не были произнесены между ними, и без которых немыслима среди людей подобная душевная близость.
Заурядной уездной барышне, пустышке, давно бы наскучил такой стиль общения, тяготил бы, заставлял искать других, простых и внятных впечатлений. Розали же, лишенная настоящего образования, вбирала в себя все, как губка. Дамиан был ее учителем, наставником, духовником. Полифоничность его мироощущения ошеломляла Розали, раскрывала границы ее собственного мира. Но простой житейской трезвости, прагматизма в ней было больше, и нередко случалось ей осаждать Дамиана дельным, а то и ироничным замечанием.
Вовсе не доморощенный философ в юбке или ученый собеседник для оттачивания полемики нужен был Дамиану, ему только хотелось, чтобы его понимали изнутри, чтобы в минуты наивысшего напряжения воли рядом была та, кто «нежно на плечи руки положит и тихонько заглянет в глаза».
И Розали изначально была сотворена для этого. Со временем уже трудно было сказать, кто из них двоих действительно оказался сильнее, кто кого укреплял и поддерживал в метельной круговерти восходящего века – она ли, с ее простым и ясным восприятием мира, с ее терпеливым смирением, или волевой, привыкший преодолевать невзгоды, как барьеры на плацу, исполненный потайного огня, жестковатый и неуступчивый Дамиан.
Зачем он сказал Бицкому, что нужно ехать в Петербург – уладить свою отставку и добиться высочайшего разрешения на брак с его малолетней дочерью? Ничего подобного Дамиану и в голову не приходило прежде, пока все катилось само собой, без каких-либо внешних усилий. Разве все не устроилось бы как-то иначе, проще и естественнее? Но вот, поди ж ты, решено: он едет в Петербург.
Холодным блеском стали отозвалось в нем видение будущих дней на столичной холостяцкой квартире, в зияющую пустоту обвалилось сердце.
Что же делается? Зачем это? Но тайное, низкое желание вырваться отсюда, из этой засасывающей глуши, оторваться от той неизъяснимой власти, что возымели над ним последние события, уже мелко, постыдно дрожало внутри.
Он не давал ходу этим ощущениям, жестко гнал их от себя, но все же какое-то неестественное нервное бодрячество уже овладевало им.
Разумеется, он поедет, если надо.
Те необычные эмоциональные перегрузки, связанные с внезапным происшествием на степной дороге, виновником которого он втайне считал себя одного, а затем и само безудержное, безграничное и, как ему казалось, не заслуженное им счастье, охватившее его с выздоровлением Розали и последовавшее без передышки за глубоким отчаянием, были одинаково
непомерны для его уже далеко не юношеских, устоявшихся чувств, никогда не испытывавших столь значительных потрясений, и оттого утомительными и истощавшими его натуру.Даже в той радости, которую ему доставляла теперь Розали, Дамиану бессознательно хотелось передышки, хотелось покоя и свободы для несуетных размышлений и осмысления происшедших с его жизнью перемен. Как должны отстояться изысканные вина, так и ему требовалась пауза, чтобы сохранить и закрепить неизведанный прежде аромат ощущений. И такую паузу ему мог теперь предоставить Петербург.
Конечно, он помнил данное себе обещание тогда, в дороге, ни за что не оставлять Розали, но сейчас появилось столько доводов в необходимости отъезда, столько убедительных причин, предвидеть которые он не мог заранее, что все они вполне извинительны и избавляли его от тяжких неясных сомнений.
Да и лихое, бесшабашное «будь что будет!» уже некоторое время держало его в азартном возбуждении, подобном тому, которое испытывают в русской рулетке, приставляя к виску шестизарядный барабан с одним патроном.
Словом, на одно неуловимое, никак не высказанное и ничем не обозначенное, но отчего-то заранее казавшееся низменным желание стать хотя бы на малое время собой прежним, еще ни перед кем не опутанным никакими обязательствами, находилось множество совершенно положительных и перевешивающих всякие сомнения обстоятельств.
Итак, он едет! Едет по крайней необходимости, и мысль его услужливо бежала вперед, оживляя картины холостой петербургской жизни.
Бицкие по простодушию своему приехали провожать его много раньше поезда, когда Ольбромский еще не появлялся в вокзале. Крупные влажные снежинки отвесно падали к земле, покрывая пустынный перрон, тяжелыми шапками обвисали с топорщащихся в привокзальных палисадниках пожухлых цветочных кустов. Ранние зимние сумерки, пока еще не зажигали огни, фиолетовыми отсветами тихо никли к снегу, изредка взметываясь длинными пугливыми тенями, плотно оседали в глухих углах. Неуютное стылое напряжение, как сдавленный крик, держалось в неподвижном воздухе, остро источавшем все запахи железной дороги.
В натопленном пассажирском зале, куда прямо с холода вошел Ольбромский, он не увидел никого знакомых и был рад, что не придется тратить время на пустые разговоры. Имея в запасе довольно времени, он решил подбодриться в буфетной – предчувствие долгой дороги, неизбежность прощания держали его в нервном ознобе.
Несмотря на быстро оседавшую мглу, за окнами было светлее, чем внутри, и, проходя через зал, он каким-то боковым зрением выхватил на безлюдном перроне три силуэта, заставившие его остановиться. Он не ожидал, что Бицкие приедут прежде него. Никогда еще не доводилось полковнику видеть их как бы со стороны. Он знал, что снаружи через бликующие окна его нельзя было различить, и, отойдя к колонне, остался за ними наблюдать.
В надетой нарочно для Петербурга своей лучшей шинели с бобровым воротником, возвращавшим ему устоявшийся запах табака и дорогого английского одеколона, в башлыке, спущенном с фуражки, открывавшем до глянца выбритые щеки и аккуратную щеточку густых, холеных, но седых уже усов, привычно отмечая устремленные на себя взгляды и еще ровнее стараясь держать и без того безукоризненную выправку, он уже чувствовал себя петербуржцем; и отделявшие его от Бицких двойные высокие стекла, сквозь которые не долетали сюда звуки их неспешного разговора, отодвигали от него все дальше и дальше этих людей, волею случая нечаянно вторгшихся в его судьбу.