Анастасия. Вся нежность века (сборник)
Шрифт:
Дамиан старался не разрушить невольной гримасой или неосторожным замечанием ее простодушных впечатлений.
Он никогда не предпринимал напрасных попыток постичь особенности женского естества или причины их внезапной эмоциональности, принимая все как есть. Если женщины склонны восхищаться каждым цветком – пусть у них будет много цветов; если им доставляют удовольствие украшения и тряпки – пусть у них будет вдоволь всего, что способно приносить им радость. Это так просто…
Ольбромский уладил все необходимые формальности, собрал багаж, сделал прощальные визиты.
В последний раз он
Он никому не оставлял адреса и не говорил о своих намерениях – он не знал своей будущей судьбы.
Пожалеет ли он когда-нибудь об этом?
Жалеем ли мы о том, что без нас взяли Трою и покорили Америку, танцевали в Версале и салютовали в Вестминстере? За всем не поспеешь.
Мы не ведаем будущего, не властны над настоящим, но прошлое целиком и безраздельно принадлежит лично нам. Мы осваиваем и обживаем его интимнейшие закоулки, примеряем себя к известным обстоятельствам и срастаемся с прошлым всего человечества, как со своим собственным.
Может, для того только и пала Троя, чтобы какой-нибудь замурзанный Ваня Пупкин маялся сегодня вечером над опостылевшим учебником, силясь уразуметь, а на кой она воще кому сдалась эта Троя, чтоб из-за нее такие понты колотить?
«Прошлое жадно глядится в грядущее. Нет настоящего. Прошлого нет…»
И не для того ли оставил свое блестящее прошлое Дамиан Люцианович Ольбромский, лейб-гвардии полковник, сорока лет от роду, бретер и щеголь, баловень света, чтобы и впредь было кому любить и отчаиваться, полниться нежностью и восторгом на века вперед, чтобы какой бы тиной и мерзостью они ни зарастали, из черной мутной их жижи восходил загадочный, нездешней красоты, с ума сводящий цветок, и скрещивались, сплетались над ним тянущиеся друг к другу руки?
Вот уже мрачный молчаливый его денщик везет их на Николаевский вокзал, заносит вещи в купе и, пуская блики только что подаренным дорогим брегетом, выпущенным поверх живота, блестя непрошеной слезой в звероватом зрачке, хватает полковника за руку и долго смотрит ему в глаза: «Благослови вас Бог, а мне, видать, уже не придется встретить таких господ на своем веку!», и растроганный полковник треплет его по плечу: «Ничего, ничего, как-нибудь все к лучшему сложится!», а потом еще и целует его троекратно по-русски и мелко крестит лицо.
Вот уже летит по воздуху сиплый паровозный гудок, и вагон, качнувшись, медленно плывет вдоль перрона, сухо пощелкивая на стыках.
Истаяла за окном оживленная нарядная публика, улегся вокзальный гомон, и темными глухими тенями начали подступать к полотну какие-то фабричные постройки, складские помещения, приземистые сараи и будки; и вся неприглядная городская изнанка, скрытая обычно от людского глаза парадной стороной, ускоряясь, стала
разворачиваться вширь и вглубь, вытесняя из пространства все, что могло когда-то чаровать взор и сердце, чем держалась и дорожила память.Петербург уходил из жизни Ольбромского навсегда.
Мадлен впервые ехала первым классом. Сияние медных ручек, кнопочек и звонков, глухой блеск зеркал, нетронутый ворс бархатной обивки – все приводило ее в изумление, вызывало праздничную радость настроения. Близость элегантного спутника, спокойно и естественно державшегося в непривычной для нее обстановке, тоже приятно щекотала нервы. Но не в характере провинциальной гувернантки было выказывать в подобной ситуации рвущееся наружу простодушное восхищение.
Едва разобравшись с назначением незнакомых предметов и отметив про себя подчеркнутую почтительность поездной обслуги, она быстро освоилась с новым своим состоянием и уже сквозь зубы, не поворачивая головы, что-то повелительно вычитывала кондуктору и, отставив пальчик, брезгливо дула на душистый горячий чай в серебряном подстаканнике.
Все ее существо старалось сказать: «Ах, мы и не такое видывали и не к такому еще обращению привыкли!», и, с усилием придавая лицу скучающее «аристократическое» выражение, она нарочитым движением высоко подбирала с мягкой ковровой дорожки бахромчатый край плотной зимней юбки – «В дороге, знаете ли, всегда такая грязь!».
Все, что происходило с ней внутри, так отчетливо и явственно проступало на лице, что Ольбромскому не составляло труда проникнуться ее настроением и с удовольствием подыгрывать ее великосветским претензиям. Он понимал, что для захудалой гувернанточки с сомнительным прошлым нынешнее путешествие – незабываемый праздник души, к которому ей предстоит еще долго возвращаться в воспоминаниях.
Ее теперешняя роль в судьбах Ольбромского и Бицких, сделавшая ее (по крайней мере, ей так мнилось) распорядительницей событий, главным дирижером на этой сцене, придавала особую значимость и важность ее собственной персоне. Она чувствовала себя преисполненной сил и готова была совершить невозможное.
Вместе с тем, помещая себя хоть на какое-то время в центр их маленькой вселенной, она не задумываясь пошла бы на любую жертву ради этих людей, с которыми отныне становилась ровней по соучастию в их жизни.
Полагая, что полковник сейчас в ее полной власти, она не отказывала себе в удовольствии покуражиться над этим гордым, недоступным ее пониманию человеком и, откровенно помыкая полковником, гоняла его, как мальчишку, по всякой ничтожной надобности к проводнику, посылала за сельтерской на ночных станциях и всячески показывала окружающим свою власть над ним.
Трогая пальчиком очередное пирожное, которое Ольбромский держал на весу перед ней на блюдечке, она кривила свой крупный вялый рот и вздыхала о том, что в дороге никак невозможно достать порядочных эклеров.
Ольбромский в охотку подчинялся ее капризам и, видя самолюбивую радость в ее глазах, старался доставить ей как можно больше приятных впечатлений.
Впрочем, оставаясь наедине, Мадлен отнюдь не преступала меры в своих притязаниях. Темное пламя его зрачков удерживало ее на расстоянии.