Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Анастасия. Вся нежность века (сборник)
Шрифт:

Весь первобытный хаос чердака – сломанная мебель, дырявые кастрюли, изношенные сапоги и вещи, совершенно уже загадочные, чье предназначение уразуметь я была не в силах, вовсе не казались мне мертвыми и отжившими, напротив, они будто затаились и ждали урочного часа, чтобы развернуться в новую жизнь, которая обязательно придет и вновь наполнит теплом и смыслом их существование.

Весь этот зачарованный мир, помимо слоя седой нетревоженной пыли, охраняли страшнейшего вида пауки, неподвижно и сыто восседавшие в центре толстых махровых плетений, не поддававшихся даже венику; сбить которые можно было только большой длинной палкой, припасенной мною у входа.

Не спуская с меня маленьких красных глаз, пауки лениво перебирались к краям паутины и затаивались

в размышлении, чего бы такого коварного со мной предпринять. Они-то и составляли главный физический ужас моих тайных чердачных вылазок.

Я не знаю, как там текло время, двигалось ли оно вообще, потому что, попадая на какую-нибудь старинную русскую книгу с ерами и ятями, я могла дочитать ее до половины, прежде чем спохватывалась, что мое длительное отсутствие могут обнаружить.

И однажды в моих руках оказалась совершенно новая бледно-салатовая атласная туфелька с высоким подъемом и атласом же обтянутым каблучком, необычайно грациозно вырезанная спереди и украшенная мелкими шифоновыми розочками того непередаваемого палевого цвета, какой только в настоящих розах и встречается.

Какая насмешка! Обувь из атласа? На мне были заскорузлые от грязи дерматиновые сандалии на босу ногу, в которых летом я купалась в Днепре, не снимая, чтоб не стащили на берегу, а зимой мне полагались тяжелые резиновые боты, куда вставлялись все те же, но уже отмытые сандалии.

Но более всего меня достала, до спазма в горле, до слез, внутренняя сторона этого атласного чуда, выстланная белейшим муаром, чтобы при движении ножка не скользила внутри.

Неужели существовала женщина, которой предназначалась эта туфелька, неужели существовал тот мир, в котором это было естественно и возможно? Я бережно положила ее на самый краешек подола, чтобы не закапать слезами, и, наверное, долго просидела над ней, пока не очнулась.

Это был знак совершенно иного, утраченного мира, и я не то что примерить – дышать на нее не смела, как не смела взять ее с собой или расспрашивать о ней у взрослых, не из-за того только, чтобы не обнаружилась моя тайна; у меня было ощущение, что я наткнулась на что-то очень интимное, на нечаянный предмет чужого туалета, совершенно не предназначавшийся для сторонних глаз.

Мне случайно довелось заглянуть в другое измерение, но вторгаться в него я не имела права.

Видимо, моя юная прабабушка, не желая расстаться с дорогим для нее воспоминанием, отложила когда-то свои бальные или венчальные туфельки, да и забыла об этом, пока по истечении стольких десятилетий они не вывернули мне душу своей нереальностью и неприкаянностью в этом чужом для них мире. Мне и сейчас перехватывает горло при воспоминании об их беспредельной легкости, о нежной белизне их полуоткрытого лона.

И пусть меня уверяют, что настоящая жизнь – это лишь кровь и пот, жадность и пошлость, злоба и зависть, – я держала ее в руках, атласную туфельку!

Как по далеким звездам мы угадываем бесконечность мироздания, так по этим воздушным, бледно-палевым розам, трепетавшим в моих пальцах, я догадываюсь, я знаю – тот дивный мир существует, и пусть лишь какими-то внезапными порывами, редкими взблесками, – но он с нами, он в нас – всегда.

* * *

В силу различных семейных обстоятельств вырастала я у бабушки Сабины Дамиановны в ее простом низком доме с белеными потолками, с тесными спаленками, с крохотными чуланчиками, заставленными то массивными тяжелыми сундуками, то угловыми ступенчатыми комодами, то темными круглыми геридонами, – все это было полно тайн и преданий, загадочного очарования, как и весь большой мир, начинавшийся сразу за непроницаемым дощатым забором, охватывавшим аккуратный крохотный дворик.

Каждая вещь в этом доме кому-то когда-то принадлежала, имела свою историю, в которую вплетались другие, не менее волнующие легенды, и от этого самые обычные предметы – тонконогий, как лань, шаткий высокий трельяж для дамских безделушек, вечно усыпанный пудрой, уставленный флакончиками, пустыми футлярами от старых перстней, которых давно уже никто

не помнил – все ушло на еду и лекарства в тяжелые годы, а легких и не было никогда; неподъемного веса тисненый гостинный альбом с фигурными застежками, отрешенно лежавший на широком подоконнике и уцелевший за абсолютной своей ненадобностью; глухие, никогда не бившие, темного дуба, высокие, под готику, напольные часы – все казалось многослойным, неоднозначным и воспринималось одновременно в нескольких ракурсах и измерениях.

И от всего этого исходила такая тугая низкая вибрация, такая непостижимая божественная тайна, что вместе с ней рождалось понимание беспредельности времени, привольно истекающего из каждой точки, а настоящее – это лишь способ одновременного существования всех «до» и «после».

И любая такая точка – хоть отломившийся завиток на крышке шкатулки, хоть последний упавший лист в жухлой осенней луже – любая точка в действительности может быть центром равноудаленной бесконечности мироздания, откуда во все измерения разбегаются миры и пространства, – что же греховного в моем первородном эгоцентризме? – разве это не самое естественное, природное состояние человеческого «я»?

* * *

Моей строгой, державшейся с высокомерным отчуждением от нашего прозаического быта бабушке Сабине, чьей улыбки мне ни разу не довелось увидеть, недоставало, может быть, женской игривости, легкости или сентиментальной чувствительности, но подлинной глубины и человечности в ней было столько, что после прадеда она, а не его более удачливые, до немалых чинов поднявшиеся отпрыски, стала хранительницей фамильных устоев, средоточием житейского опыта поколений.

Видимо, природа попыталась на ней перевести стрелки незаурядной прадедовской натуры в новое русло, более подходящее для изменившихся обстоятельств внешнего мира.

Она еще помнила косаковское раздолье, усадьбу Бицких и высокие хлеба, восходившие на родовых угодьях. Болезненнее других ощущала она внезапный переход от господской жизни к подневольному состоянию при Советах. Статной, по-античному красивой, одаренной умом и своеобразным восприятием, самой образованной среди братьев и сестер (мадемуазель Дюссе таки нашлось на кого излить свои педагогические таланты), ей досталась незаслуженно скупая на радости судьба.

Как когда-то ее юную мать, Сабинку, едва достигшую совершеннолетия, на ходу подхватил в комиссарскую бричку и увез в город выбившийся в люди при новой власти их бывший батрак – сильно кортело беспросветной голытьбе добраться до господской дочки, поквитаться ею за все, что перепадало в свое время от требовательного и не знавшего спуска хозяина.

Комиссар бы и женился на ней в охотку, да Сабинка не поддалась соблазнам новых хозяев жизни, хотя и знала уже, что носит под сердцем комиссарское дитя. Нелегко ей было отбиться от дорвавшегося до сладкого всесильного городского начальника, да и в отцовском доме, с его строгими нравами, приняли ее после городских приключений без особого умиления.

Комиссар же вскоре сгинул от пули на таврийских шляхах, а появившуюся на свет малышку вынянчил на своих руках, выпестовал его незадачливый брат, оставшийся при Ольбромских в работниках безотказный хлопец Петро. И только когда начавшая уже лепетать девочка стала звать его не иначе как «батьком», дрогнуло материнское сердце. Не спрашиваясь родительской воли, перешла Сабина Дамиановна на фамилию своего батрака, что долгие годы горько, тайно и безнадежно любил ее.

Поговаривали, будто из-за этой любви и догнала в степи комиссара братская пуля…

Суровый же и необщительный прадед скоро разгадал в своем нечаянном зяте сильный мужской характер и настоящее сердце и, не чинясь породой, стал относиться к нему как к равному, отличая уважением едва ли не больше, чем остальную свою родню.

Но Сабина так и не смогла оттаять от пережитого, и ей, рожденной в любви, видимо, не дано было этой любви испытать. По крайней мере, открывая мне темные и волнующие семейные предания, она редко прибегала к этому слову, и я не помню, как оно звучало в ее устах.

Поделиться с друзьями: