Андрей Кончаловский. Никто не знает...
Шрифт:
языка.
Кончаловский не монологист формы, подобно Тарковскому. Его кинематограф —
полифоничный кинематограф. Любую языковую систему он воспроизводит как чужую и в этом
смысле не полную, не охватывающую, не выражающую мир человека целиком, не способную
до конца исчерпать его. И потому любой язык в его системе требует другого, в противовес. Его
содержательный язык — разно— и многоязычие художественных, культурных форм. Отсюда и
его творческий постулат: «Язык — вторичен, смысл — первичен».
Отсюда
как ни парадоксально, построения-созидания художественного мира. Находясь в чрезвычайно
узком пространстве между умножающимися чужими мирами в составе его собственного, Автор
произведения видит не только начало грядущего мира, но и конец, гибель уходящего.
Есть еще один образ, к которому прибегает Кончаловский, когда хочет дать определение
своему художественному методу. Образ человеческой жизни как лабиринта, по которому
блуждает и Автор, и его герой в надежде постижения сути этой жизни, но всякий раз делая
открытия в форме тупика — там, где, может быть, ожидался свет выхода.
Виктор Петрович Филимонов: ««Андрей Кончаловский. Никто не знает. .»»
130
Так что же, выход принципиально невозможен? Возможен. Как взгляд на лабиринт сверху,
что и происходит в «Романсе». Да, по существу, и в любом другом его фильме. По слову поэта,
взгляд с высоты вознесенной души на ею оставленное тело.
Для тех, кто пытается толковать созданное Кончаловским, существенно понять: у него
важно не как есть, а как может быть. В стыке миров своего «лабиринта» Кончаловский,
оглядываясь на порушенное, на то, что осталось в прошлом, то и дело искренне удивляется:
«Неужели это был я?!» И увлеченно, пренебрегая опасностью, бросается вперед, к очередному
открытию… Тупика? Неважно. Захватывает сама энергия броска.
6
Мне уже приходилось говорить о том, с какой фатальной предопределенностью сходятся
друг с другом «Зеркало» и «Романс о влюбленных», две такие разные картины таких разных, но
невозможных порознь художников. Смысл их сближения, с моей точки зрения, усиливается
звучащим рядом голосом третьей картины, созданной так же близким и далеким для первых
двух мастером, как и они друг для друга. Речь идет о Василии Шукшине и его «Калине
красной».
Сам тип «низового» человека, которого я бы назвал «шукшинским типом», — феномен,
объединяющий большое пространство отечественного кино. И в этом пространстве в одном
ряду находятся герой Кончаловского и герой Шукшина. Эту близость легко обнаружить в
«Асе», в «Сибириаде». Последний фильм дает зрелую ипостась героя «шукшинского типа»,
корни его происхождения вполне «шукшинские».
В 1990-2000-х годах стала очевидной заинтересованность Кончаловского судьбами
отечественного крестьянства —
в силу озабоченности и судьбами России, выросшей, какполагает режиссер, на фундаменте крестьянской культуры. В статье «Недомолотая мука русской
истории» (2012) Кончаловский фактически пытается дать ответ на мучавший Шукшина вопрос:
«Старая деревня уходит, но куда она приходит?»
«Новейшая история России показывает, что перемещение огромных крестьянских масс в
города необязательно делает из них горожан и граждан, — это изменение места прописки, а не
ментальности, и, скорее всего, — даже усиление негативных черт той же крестьянской
ментальности… Город как скопление незнакомых в основном людей — анонимен.
Люмпенизация русского крестьянина, после революции массово бегущего из деревни в город,
наделяла этого крестьянина прежде незнакомой ему анонимностью: ведь в деревне все друг
друга знают — чужаков нет. Наполнение города массой людей, сознание которых не претерпело
формирования правосознания европейского векового горожанина, создавало для этих людей
незнакомую им прежде анонимность и легко превращало их в криминальный элемент, который
паразитировал на этой почве. Криминальность выражается необязательно в насилии над
людьми — это может быть просто использование крестьянской смекалки для нарушения того
или иного правила (помните, вечные потравы в барских лесах и лугах?), несоблюдения закона,
легкой наживы за счет незнакомого соседа или анонимного государства (знаменитая халява!), —
в любом случае это действие, которое не мог себе позволить право осознающий европейский
горожанин. Не это ли является объяснением, почему Россия, будучи в своей массе крестьянской
страной, не проявляла своего криминального сознания, пока жила по деревням? В деревне — в
отсутствие анонимности — всегда знали, кто «тать», кто вор, кто распутная вдова. Люмпен же
получил анонимность города. Если бы западный психолог мог проникнуть в русскую голову, он
поразился бы мотивациям и действиям русского, легко идущего на нарушения любого рода, на
сотрудничество с криминалом ради выгоды или собственной безопасности. То, что для русского
человека кажется понятным и естественным, — с западной точки зрения характеризуется как
проявление криминального мышления. И это мышление в России свойственно ВСЕМ — от
лифтера до государственного мужа!»
Если брать за точку отсчета 1974 год, когда в советском кинематографе определился
упомянутый тип героя благодаря появлению картин Василия Шукшина и Андрея
Кончаловского, и отсюда следить его дальнейшее становление, то легко увидеть, что
Виктор Петрович Филимонов: ««Андрей Кончаловский. Никто не знает. .»»
131