Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Арктические зеркала: Россия и малые народы Севера
Шрифт:

На досуге старики учатся читать, работают на добровольных началах, шьют теплые унты для товарища Сталина и подписывают призывы к борьбе за мир во всем мире. Даже шаман, который раньше пугал сельских ребятишек, бросает свои проделки и позволяет внучке сдать его халат и священные «костяные побрякушки» в местный музей{1375}.

Если такова была завязка произведения, то каким же должен быть конец? Куда идти из земного рая? Можно было найти прибежище в фольклоре образца 1930-х{1376}, но нельзя было уклониться от главной обязанности писателя — «правдиво отражать жизнь». Поэтому в 1960—1970-е годы «легендам» и историческим сюжетам о Большом путешествии пришлось уступить место жанру, который можно обозначить как Малое путешествие — повестям и рассказам о самом последнем пережитке или о частном случае неукрощенной стихийности, основанном на конфликте между просто хорошим и хорошим во всех отношениях. Исходный тезис этого жанра иллюстрируется диалогом из повести Семена Курилова «Увидимся в тундре»: «Совсем хорошо юкагиры стали

жить», — говорит молодой человек, вернувшийся домой после армии. «“А надо бы еще лучше”, — сказал секретарь райкома»{1377}.

Каждый рассказ описывал последний маленький шаг к сознательности, культуре и обрусению. В отсутствие злодеев, речь шла о духовном путешествии одного героя (и практически никогда — героини), о том, как он очищается от следов отсталости. Бывший шаман бросает своих деревянных идолов под трактор, чтобы помочь русскому шоферу выбраться из кювета; старый патриарх превращается в домохозяйку, чтобы поддержать свою дочь — рекордсменку труда; умирающий охотник пренебрегает древним запретом, чтобы привести своего сына-геолога к богатому месторождению в тундре; старый колхозник ловит рыбу в табуированном месте и возвращается с фантастическим уловом; пожилая супружеская пара обретает счастье после переезда в дом русского типа; молодой мужчина осознает истину, когда русский врач спасает его жену и новорожденного ребенка, которых едва не погубили традиционные ритуалы; а юные влюбленные женятся, хотя оба принадлежат к одному и тому же экзогамному клану. Встречались и истории, которые предполагали полное национальное равенство «по содержанию» и присматривались к последним складочкам на «тщательно отглаженной скатерти» советской жизни без каких-либо упоминаний о туземном происхождении героев. Задача героев состояла в том, чтобы выдержать испытание «в труде и личной жизни» и таким образом очиститься от всех подозрений в ребяческой импульсивности или старческом самодовольстве{1378}.

Переведенное в категорию «исторического романа» Большое путешествие утратило внутреннюю цельность. Если в 1930-е годы большевик с лукавыми морщинками у глаз без особого труда выполнял роль отца туземцев, то его голубоглазому послевоенному преемнику пришлось работать патриархом, когда все вокруг начали сочетать полезное с приятным, а он сам оказался вовлеченным в интимную жизнь своих подопечных. К 1970-м его кровь взыграла, и он начал проявлять признаки внутреннего волнения. Большевик в романе Истомина, например, дуется и мучается, пока его чуть не соблазняет обольстительная дочь кулака{1379}. В последний момент он одумывается («Разной мы с нею веры!.. Я большевик, из трудящего народу! А она богатейка, дочь врага народной власти»), но магическая сила и внутренняя цельность покидают его навсегда. Как бы тверд ни был сам большевик, он ничего не мог поделать с тем эффектом, который производил на туземных женщин. Все чаще решение дерзкой амазонки мобилизовать местное население на поддержку русского объяснялось ее романтическим интересом к герою: «С кем ты пойдешь, с тем и я пойду. С тобой рядом идти хочу»{1380}. Даже безупречно аскетичный и асексуальный Ушаков из романа Рытхэу не мог не заметить того электризующего эффекта, который вызвало его появление перед эскимосами: «“Мои дорогие друзья и товарищи”, — начал Ушаков и оглядел слушателей. Ему показалось, что Нанехак как-то странно встрепенулась, и легкая улыбка скользнула по ее округлому, еще не потерявшему детские черты лицу»{1381}.

Все последующее представляет собой значительное новшество в построении сюжета. Нанехак, будучи замужем за бесцветным, но добродетельным персонажем, становится лучшей ученицей Ушакова, но ее преданность основана на физическом влечении и потому потенциально разрушительна. Модель отношений между русскими и туземцами, много раз воспроизводившаяся в Больших путешествиях, предполагала, что русский должен быть богоподобным, а туземцы должны достичь состояния полного блаженства. В «Острове надежды» эти два условия невозможно было выполнить одновременно: либо он должен был лишиться святости, либо она и ее народ должны были остаться неудовлетворенными.

Решение было предложено христианством, верным союзником советских мифотворцев. Во время охоты на морского зверя Ушаков падает в ледяную воду, но его спасает Нанехак, которая (в присутствии мужа) раздевается и согревает Ушакова своим телом. Вскоре после этого она беременеет и объявляет, что отец ребенка — Ушаков. Читатель, муж и сам Ушаков знают, что это неправда («У нас ведь с тобой ничего не было», — протестует он), но Нанехак это не смущает. Она рожает сына и называет его в честь Ушакова, который председательствует на церемонии «советских крестин». Большевик остается божественным, а амазонка полностью удовлетворена. Первый плод русско-эскимосского союза происходит от непорочного зачатия.

Подобные развязки были малоубедительны в то время, когда большинство ученых и беллетристов начали сомневаться в непогрешимости большевика-наставника. Превратился ли он в бюрократа или наломал «слишком много дров», так или иначе, его охватили сомнения и раздумья{1382}. По крайней мере в двух романах о Большом путешествии русский герой влюбляется и поддается соблазну{1383}. Но, перед тем как это произойдет, девушка должна перестать быть верной ученицей и пустым сосудом: если он должен пасть, она должна стать воистину непреодолимым искушением; если он должен сойти с отцовского пьедестала, она должна перестать быть ребенком и приобрести самостоятельную

ценность и тайну. Решительно опрокинув соцреалистическую туземную иерархию, но во всем прочем оставив структуру Большого путешествия нетронутой, Н.Л. Кузаков и Ж. Трошев делают ее шаманкой. Вместо того чтобы восставать против гнета древних традиций своего племени, она становится их жрицей и хранительницей, «хозяйкой тайги». И какой хозяйкой — ослепительно прекрасной, грациозной, гордой! «В черных глазах — молнии, на груди вздрагивают косы, позванивая монетами, жесты энергичные, повелительные»{1384}.

Ее сходство с цыганкой или черкешенкой не вызывает сомнений, но ни Кузаков, ни Трошев не порывают с Большим путешествием ради улучшенной версии «Кавказского пленника». Русский путь (прогресс) очевидно лучше, и большевик, зачарованный великолепием ее «искусства», не думает об отступничестве. Она, а не он — трагическая фигура, «рыцарь печального образа»{1385}. Он лишается чистоты, но сохраняет веру; она должна отречься от самой себя, чтобы найти любовь. В финале она делает правильный выбор и — в романе Кузакова «Любовь шаманки» — сдает изображение основателя рода и свои собственные одеяния в музей. По очевидным причинам читателю не показывают картин последующего супружеского счастья: он любит ее таинственную поэтичность, но соглашается жениться при условии, что она от нее откажется. Гордая хозяйка тайги не выдерживает соседства с телевизором и швейной машинкой.

Важный подвид литературы Большого путешествия — история обучения молодого северянина в большом городе — также претерпел существенные изменения. В 1930-е годы паломничество туземца завершалось обретением социальной справедливости (а также высоких технологий и человеческого тепла); в первые послевоенные годы его поражали необыкновенные качества простых русских людей; к 1970-м он писал мемуары и говорил почти исключительно о «культуре». Живя в Москве и Ленинграде и оглядываясь на пройденный путь, северные писатели с высшим образованием рассказывали о своем физическом и духовном освобождении. Начало их пути было мрачным и мучительным, каким и должно было быть начало всех Больших путешествий: «Неужели в этом тесном и темном жилище с земляным полом, с нарами от стенки до стенки, с дымоходом под нарами, в грязных лохмотьях детишек шамана, не видя света зимой, а летом всегда под палящим солнцем — неужели мы так жили в начале века и тысячу лет?»{1386}

Но теперь проводником в новый мир света и свободы был не Ленин, а Пушкин. Или Лермонтов. Или Толстой. «Русская книга. Она уводила меня далеко-далеко от привычного завывания вьюги за окном, от морозного звона высоких сибирских звезд»{1387}. Юный герой Рытхэу сознательно равняется на «Детство» Горького, когда жадно проглатывает книгу за книгой в своем темном потаенном углу: сами книги «были маленькими лучами, освещавшими скрытый от Ринтына мир»{1388}. Традиционная оппозиция света — тьмы приобрела новый, более «изначальный» смысл противостояния «природы» и «культуры»: «Природа — это шерсть медвежьей шкуры и мои страхи. Метели. Мир прекрасного — это школа, книги, русская речь. Природа меня закабаляла; культура — освобождала. Я хотел снять с себя природное и перейти весь в мир культуры»{1389}.

Большевик больше не подходил на роль проводника. Только настоящий русский интеллигент, жрец культа Пушкина и Гоголя, мог посвятить неофита в таинства духовной свободы. Герои произведений Рытхэу и Киле — сироты, для которых самое ценное в приемном отце — культура и начитанность. Петр Киле в своих замечательно ярких воспоминаниях рисует булгаковские картины жизни самоуверенной и приверженной традициям аристократии духа и тела: «На некоторых дверях, по старинному обычаю, висят медные дощечки: “Профессор такой-то”. И мне это нравится»{1390}. В кульминационной сцене герой Киле сдает вступительный экзамен университетскому профессору истории, благожелательному старому интеллигенту, и вдруг осознает, что их отношения учителя и ученика простираются далеко за пределы аудитории: «И так всегда было, когда я встречал на жизненном пути настоящих русских интеллигентов. Я это рано осознал, и моя мечта о великой жизни была часто связана с усыновлением меня вот таким старичком с его старушкой, и они жили непременно в Ленинграде»{1391}, т.е. не в колыбели ленинской революции или столице петровской империи, а в городе, где бродят тени Пушкина и Достоевского. Равенство, приобретенное причастностью к интеллигенции, цементируется дружбой с русским. «И было странно, как за 10 000 километров — я в таежной глуши, он в Ленинграде — думали в сущности об одном и том же, открывали одних и тех же писателей. И мне было приятно сознавать, что мы на равных, что он мне симпатичен, и я ему нравлюсь»{1392}.

В конце пути паломник обычно находил русскую жену и становился русским писателем или учителем{1393}. Его ребенок («подарок от России»){1394} рос в мире культуры (в России), а плоды его творчества предназначались для его новых и подлинных соплеменников — русских интеллигентов.

Писать на родном языке не имело смысла, потому что из восьми тысяч нанайцев на свете, если кто и читает стихи, читает на русском языке. Переводить Пушкина на нанайский язык нет нужды. Пушкина я люблю в стихии русской речи и отказаться от этого не могу. Да и писать стихи на ином языке мне кажется странным. И кто знает, насколько русский язык стал мне родным?{1395}

Поделиться с друзьями: