Арктические зеркала: Россия и малые народы Севера
Шрифт:
К 1972 г., когда вышла книга П. Киле, дихотомия природы и культуры стала чрезвычайно популярной. Но многие не соглашались с Киле относительно ее значения. Со времен XX съезда парши писатели отправляли своих молодых героев прочь от больших городов, на поиски подлинного самопознания. Король, как объявили народу его наследники, был не вполне одетым, и, по мнению некоторых представителей обманутого поколения, то же можно было сказать и о самих наследниках. Возвращение к семейным ценностям после «великого перелома» и распространение бюрократической чувствительности после войны смягчили советский революционный урбанизм; теперь появилось новое поколение авторов, отвергавших «культуру» Москвы и Ленинграда в пользу «природы» далеких окраин. Мекка молодых северян все чаще казалась им миром пошлости и фальши. «Оттепель» заставила усомниться в прошлом и тем самым затемнила будущее, а в настоящем по-прежнему царили плодовитые и время от времени неверные супруги, кушавшие борщ в уютной отдельной квартире. Где же, спрашивал пресытившийся и разочарованный юный герой, осталось место для подлинных чувств, твердых убеждений, истинной любви и вечной дружбы? Чем дальше от «хороших головных платков», тем лучше — гласил ответ, и десятки литературных персонажей отправились на охоту, в походы или геологические
Крайний Север снова стал царством опасной и суровой природы, местом, где «достойных людей» можно отличить от «пижонов»{1397}. «Тундра не любит слабых», — провозглашалось в типичной книге на эту тему{1398}. Но если снежная пустыня сталинской эпохи была врагом, которого нужно было раз и навсегда разбить и укротить, то Север 1960-х был суровым наставником, хранилищем истинных ценностей, забытых изнеженными, женоподобными горожанами. «Тундра помогает человеку понять самого себя, найти свое место в жизни», и сделать это она может потому, что «суровая жизнь отучает от бессмысленной суеты»{1399}. Старый Север был по преимуществу необитаемым — в мире полярных экспедиций и технологического прогресса не было места для аборигенов-собирателей; новый Север, как выяснилось, был населен народами, которые на протяжении многих поколений пользовались преимуществами суровой и осмысленной жизни. Точно так же, как беглецы в другие места открывали для себя красоту и чистоту дальних русских деревень, полярные путешественники обнаружили, что неиспорченная природа порождает неиспорченных, естественных людей: «Север не балует людей. Он требует от них полной отдачи душевных и физических сил. Видимо, именно северная суровая природа выковала маленькие народы особого свойства. Их характеры и обычаи так же просты, лаконичны и красивы, как и она сама»{1400}.
Впервые с 1920-х годов коренные народы Севера вернулись в русскую литературу в качестве безыскусных, искренних и благородных детей природы, всегда готовых помочь советом сбившимся с пути представителям «культуры». Пожив среди них, беспристрастный горожанин переставал ожидать «вежливо-безразличных улыбок, скрывающих неприязнь к собеседнику» и понимал, что «здесь, в тундре, не было деления на твое-мое, беда и радость делились на всех поровну»{1401}. Даже профессиональные этнографы, которые в публикациях Института этнографии писали о сближении наций и повышении уровня жизни, заключали слово «цивилизация» в кавычки, когда обращались к широкой аудитории. В 1960-е и 1970-е годы многие молодые авторы и их молодые читатели были согласны, что пришло время предпринять Большое путешествие в обратном направлении. «Несмотря на то, что в их поселках горит электрический свет и “играет” радио, жизнь эвенков и сейчас полна приключений и опасностей, радостей и огорчений людей, стоящих не вне природы, а среди ее»{1402}.
Что представляли собой эти люди природы при ближайшем рассмотрении? Соцреалистическая традиция определяла «стихийность» как недостаток «сознательности» (а позже — как недостаток культуры), как темное царство, из которого необходимо вырваться. Чтобы перевернуть уравнение, следовало обратиться к иной традиции. Привлекательной альтернативой были амазонки раннего русского романтизма и краснокожие Джеймса Фенимора Купера. Те и другие были хорошо знакомыми спутниками советского отрочества, и уже в 1951 г. молодой чукча-партсекретарь мог повысить свой статус, подражая могиканину: «Орлиный нос, плотно сомкнутые губы придавали его лицу суровое выражение. Горделивой осанкой, достоинством, заметным в каждом его жесте, взгляде, он был похож на индейского вождя»{1403}. Обе модели были достаточно перспективными, но ни та ни другая не подходили в полной мере для советской литературы 1960-х из-за неизбежного трагического финала: благородство индейцев было следствием их обреченности, а юная черкешенка должна была умереть или исчезнуть, чтобы остаться привлекательной. Это вступало в противоречие с оптимизмом нового советского романтизма, предполагавшим, что беглец из мира культуры будет принят миром природы. Нужен был образ благородного дикаря, который бы мог снова и снова просвещать горожанина, не утрачивая при этом своего благородства. Нужен был Дерсу Узала.
И в самом деле, смерть Дерсу была совершенно случайной. Арсеньевское повествование не предполагало прямой конфронтации между мудрым стариком и развращенным миром фальшивой цивилизации. Все, что нужно было Дерсу Узала, чтобы оставаться самим собой, это родное окружение и верный ученик, готовый сбросить шоры цивилизации и научиться искусству жить естественно. Арсеньев мог убить своего героя после самой первой экспедиции или не убивать его вообще: функция Дерсу состояла в том, чтобы служить проводником — в физическом и духовном смыслах.
И вот, когда в тайгу прибыло новое поколение российских романтиков, старого следопыта воскресили, чтобы он вновь мог заняться своим делом. Самым популярным из перевоплощений Дерсу стал Улукиткан из романов ГА Федосеева, мудрый эвенкийский охотник и верный друг сибирских геодезистов. За прошедшие годы он состарился и смягчился характером: Улукиткану около восьмидесяти, он «маленький, сухонький», «какой-то покорный», «почти прозрачный». Его одежда старая и поношенная; его унты старые и залатанные, его ружье старое и громоздкое. «В его руках уже нет нужной сноровки, старая спина плохо гнется, ноги то и дело проваливаются, и тогда он, как беспомощный ребенок, поднимается только с моей помощью»{1404}. Тем замечательнее, что он сумел сохранить свою мудрость, свою стойкость, свое «невозмутимое спокойствие», свою способность «постигать природу вещей», свое полное непонимание, «что такое ложь, лицемерие и слабость»{1405}. В ключевом эпизоде Улукиткан теряет зрение, но, даже ослепнув, он видит больше, чем его русский друг и начальник. Всегда оставаясь проводником, он может вывести повествователя из опасного места, потому что его сила и знание иного рода: он составляет одно целое с природой. Более того, он один на один с природой. Согласно Федосееву, «закон тайги» (джунглей) требует, чтобы человек постиг его в одиночку — на свой страх и риск{1406}.
Горожане бежали от обезумевших толп, ложной близости и принудительного коллективизма. Неудивительно (хотя и неправильно с точки зрения специалистов по первобытному коммунизму), что их естественный человек оказался байроническим одиночкой и убежденным индивидуалистом. Когда повествователь просит Улукиткана спеть вместе с ним, старый эвенк отказывается: «Два человека, даже если живут в одном чуме, едят из одного котла, ходят по одной тропе, думают все равно разно; как можно вместе петь?! …Нет, ты пой свой песня, я — свой»{1407}.Впрочем, это не означало, что свет и тьма полностью поменялись местами и что Большое путешествие должно дать обратный ход. Когда Федосеев, сам геодезист и геологоразведчик, перешел от травелогов к беллетристике, он заставил молодого Улукиткана страдать под гнетом царского режима и пожертвовать собственной семьей, чтобы привести великана-большевика к богатому горному месторождению{1408}. Как согласовать одно с другим? Что советская власть могла дать мудрым коренным северянам? Как выяснилось, одной из функций русского ученика было заставить проводника быть более последовательным в его философии. Если для того, чтобы быть естественным, необходимо понимать природу и если «понимать — это значит уметь бороться с нею», то большинство традиционных верований затемняют великую правду закона тайги{1409}. «Я хорошо знаю, — говорит федосеевский повествователь, — что все это в Улукиткане [вера в духов] лишь отголосок прошлого — обычаев предков, верит же он только в свои силы, в свои знания природы»{1410}. И вот, в типичной манере Малого путешествия, русские ученики побуждают своих сбившихся с дорога наставников не придавать значения табу, ходить в «запретные» места и осознать раз и навсегда, что боги нужны слабым, а истинное знание дает уверенность в своих силах. Один из литературных двойников Улукиткана, глухонемой старый охотник, более красноречивый, чем большинство смертных, убивает злого духа (на самом деле — медведя-людоеда), чтобы спасти своего русского друга. «Старик понял, что человек сильнее Харга [духа]. И всё, что он так бережно хранил от предков, вдруг рухнуло»{1411}.
«Всё» было, безусловно, преувеличением, но большинство авторов были согласны с тем, что некоторые элементы традиции были следствием отсталости и потому должны уйти в прошлое. «Ты сейчас не станешь добывать огонь, как твой дед, у тебя есть спички. Ты давно не охотишься с самострелом. А радио в чуме?! Такое твоей бабушке и не снилось!»{1412} Другой повествователь, предающийся ностальгии по живописному поселку своего детства, прерывает сам себя вопросом: «А желал бы ты, чтобы твои дети росли в этом богом забытом медвежьем углу, не зная, что такое телевизор, театр, Дворец пионеров? Конечно нет. Да и сам-то я недаром изменил тайге»{1413}. Его проводник, старая эвенкийка, разделяет его чувства и высмеивает писателя-романтика, оплакивающего исчезновение земного рая: «Пусть приедет, поживет один в тайге, потом нам всем про рай скажет»{1414}.
Таким образом, Советское государство должно было уничтожить отсталость, грязь и изоляцию, оберегая в то же время древнюю мудрость, чистоту и «невозмутимое спокойствие». Подлинной задачей Большого путешествия было найти идеальное сочетание природы и культуры, обеспечить гармоническое слияние города и деревни. В этом смысле Советское государство должно было стать истинным наследником лучших традиций аборигенного населения, их проводником в современный мир. В символическом акте признания этого факта старый Чеглок из повести Владимира Корнакова, «последний из рода чеглоков-соколов», передает геологам, которым он служил многие годы, свой «амулет». Они усвоили подлинную мудрость; они поняли, что люди не должны разрушать дом, в котором живут{1415}. Тем временем Аянка у Р.К. Агишева становится профессиональным лесничим и напоминает своим друзьям-геологам, что они должны «беречь зеленый дом»{1416}. Традиции коренных народов и государственный интерес сливаются воедино.
Это слияние требовало дальнейших переделок фабулы. Николай Шундик, который первым обрядил партсекретарей в индейские шкуры, не отступил от общей канвы Большого путешествия, но в роли туземца-новообращенного у него выступает «белый» (положительный) шаман, мудрый старик с индейским профилем, который понимает язык всех живых созданий{1417}. Необычная смесь Дерсу с юной комсомолкой, он с энтузиазмом приветствует появление школ-интернатов, больниц и колхозов и в то же время вводит своих зачарованных учителей в антропоморфный мир своих предков. Большевикам нужен белый шаман, потому что они понимают, что социальная справедливость — лишь один из элементов мировой гармонии. В СССР, как и на Западе, новые романтики открыли для себя тему защиты окружающей среда, и их благородным дикарям пришлось последовать их примеру.
Много ли их, таких вот людей, осталось на планете, которые понимают душу зверя, как собственную, понимают его язык и повадки, а главное, понимают, как необходима для человека естественная связь с его меньшими братьями, и не только с ними, а с каждым листочком, с каждой травинкой, со всем, что входит в великое понятие — жизнь?{1418}
Даже Юрий Рытхэу, мастер Большого путешествия par excellence, присоединился к авангарду, поставив «цивилизованный мир» в кавычки и заявив, что народы Заполярья создали уникальную цивилизацию, «открыли» свою окружающую среду задолго до европейцев и в целом обладали «правдивыми сведениями о природе и человеке, которые позволяли этим людям не только существовать в экстремальных природных условиях, но и создать удивительную материальную культуру, моральный кодекс, народную медицину»{1419}. (Большую часть этой культуры, как выяснилось, хранили шаманы — не «пугала», в создании образов которых были «виноваты» Рытхэу и многие другие, но «наиболее знающие, умудренные опытом» люди в племени{1420}.) Но эта хрупкая цивилизация погибла бы под натиском хищников-белых, если бы не было на свете особой породы белых людей — «истинных рыцарей идеи общественной трансформации», которые поняли невысказанные чаяния коренных народов.