Авеню Анри-Мартен, 101
Шрифт:
— Думаете, вы один умеете читать? Моя мать обожала английские романы той поры, она прочитала их все, и я тоже. Вы, должно быть, находите подобного рода литературу слишком сентиментальной… слишком женской.
— Какая пылкость!.. Я и не знал, что вы до такой степени любите «черные» романы. Знакомы вы с немецкими авторами того же периода? У них есть много интересного; если хотите, я дам вам почитать.
— Нет, спасибо.
Они остановились возле увитого плющом и диким виноградом дома, примыкающего к большому зданию, похожему на казарму или госпиталь. На пороге их ждала маленькая женщина.
— Здравствуйте, месье… Кажется, месье Тавернье?
— Да, мадам. Добрый вечер, мацам.
—
— Очень жаль!
— Поверьте, он был очень расстроен, но ничего не мог поделать. Входите, пожалуйста, мадемуазель…
— Ах, простите… Мадемуазель Дельмас.
— Вы очень красивы, мадемуазель. Теперь муж будет еще больше огорчен, узнав, что не увидел такую красавицу.
Улыбнувшись, Леа вошла в дом.
Так вот он какой, дом великого писателя! Изнутри он казался слишком хрупким. Ей показалось, что стены с трудом выдерживают тяжесть картин, а пол вот-вот провалится под мебелью.
— А что вы ожидали увидеть? — спросил Франсуа, прочитав разочарование на ее лице.
— Не знаю… Что-нибудь более изысканное… А такой могла быть и гостиная в Монтийяке… О! Франсуа! Вы видели эту лужайку?.. Эти деревья!..
— Красиво, не правда ли, мадемуазель? Мы с мужем стараемся сохранить это место таким, каким его любил Шатобриан… Если хотите, попозже мы можем пройтись по парку, и я покажу вам деревья, посаженные им самим. Идемте, месье Тавернье. Извините нас, мадемуазель, это ненадолго.
На заваленном бумагами столе внимание Леа привлекла книга в кожаном переплете со множеством белых бумажных закладок. «Замогильные записки». Леа взяла ее, села на ступеньку крыльца, лицом к прелестной лужайке, и открыла первую страницу.
««Волчья долина», возле Ольней, 4 октября 1811 года…»
«В воздухе уже должно пахнуть осенью», — мельком подумала она, прежде чем продолжить чтение. «Мне нравится это место, заменившее мне родные луга; я заплатил за него плодами моих размышлений и бессонными ночами; маленькой пустыней Ольней я обязан большой пустыне Атала; и чтобы создать это пристанище, мне не пришлось, как американским колонизаторам, грабить индейцев… Я привязался к своим деревьям; я посвящаю им элегии, сонеты, оды. Среди них нет ни одного, за которым я не ухаживал бы собственными руками, не избавлял бы от червя, подтачивающего корень, от гусеницы, приклеившейся к листу. Я знаю их все по именам, как своих детей; это моя семья, другой у меня нет, и я надеюсь умереть в лоне этой семьи».
«То же самое я могла бы сказать и о Монтийяке. Истинная моя семья — это земля с ее деревьями, виноградниками и лугами. Как и Шатобриан, я знаю имена моих деревьев и умею лечить их от болезней. Когда я вернусь, то в память об этом дне посажу кедр».
— Леа… где вы? — позвал ее Тавернье.
— Здесь.
— Простите меня. Вы не очень скучали? Что вы читаете?
Она молча протянула ему книгу.
— Как раз такое произведение я бы не осмелился вам порекомендовать после того, что вы сказали о «Жизнеописании. Ранее».
— Но это же совсем другое, здесь он рассказывает о своем детстве, говорит об этом месте с такой любовью… Он умер здесь, как и хотел?
— Увы, нет, моя прекрасная невежда; Шатобриану не удалось найти приют в тени посаженных им деревьев. Он вынужден был продать «Волчью долину», купленную при Бонапарте и потерянную при Бурбонах, а также и свою библиотеку, оставив только томик Гомера. Он так страдал от потери любимого Имения, что поклялся никогда больше не владеть ни одним деревом.
Вечер выдался великолепный; они возвращались парком к дому, затерявшемуся среди всей этой зелени.
— Здесь мы не пойдем, —
неожиданно сказала мадам Ле Савуре, останавливая шагавшую впереди Леа.— Почему? Тут же очень хорошая тропинка.
— Дело не в этом; поосто мы приближаемся к месту расстрела.
— Месту расстрела? — остановившись, растерянно переспросила Леа.
— Вон там, за стеной, в лесу немцы расстреляли заложников… Я, как сейчас, слышу эти выстрелы. С тех пор мы с мужем не заходим в эту часть парка.
Они молча вернулись к дому, и вскоре Франсуа Тавернье раскланялся с мадам Ле Савуре, бережно держа в руках драгоценную лиственницу.
Они долго бродили по тихим улицам пригорода. Мужчины играли в мяч, а женщины вязали, сидя на порогах своих домов и не обращая внимания на кричащих детей. Воздух был пропитан запахом дыма, ароматами приготавливаемой пищи и свежескошенной травы. Из распахнутых дверей бистро доносились взрывы хохота и гул людских голосов. Некоторое время их сопровождала песня Эдит Пиаф; за оградами в садах сохло белье; собаки, растянувшись, спали посреди дороги: война дала им возможность забыть о существовании автомобилей. Если вдруг и появлялась какая-то машина, они поднимались лишь в последний момент и лениво отходили в сторону. Это был тот вечерний час, когда каждый позволял себе немного побездельничать и помечтать, глядя в небо. Постепенно маленькие домики уступили место большим зданиям, все чаще стали попадаться кафе. Через открытые окна слышались звуки мелодий, льющихся из радиоприемников… Перед Франсуа и Леа кружила на велосипедах компания молодежи. Почти деревенская тишина понемногу отступала, теснимая шумами близкого города. У Орлеанских ворот огромный белый щит, на котором были выведены готическим шрифтом черные буквы, вдруг неприятно напомнил им о присутствии немцев. После того как Леа и Франсуа покинули «Волчью долину», они едва ли обменялись несколькими фразами.
— Где бы вы хотели поужинать? — ласково спросил он и осекся, встретив ее грустный и расстроенный взгляд. Остановившись на тротуаре, он прижал ее к себе.
— Я знаю, о чем вы думаете, моя милая. Забудьте обо всем этом на некоторое время. Ни ваши страхи, ни ваши слезы мертвых не воскресят… Выбросьте из вашей прелестной головки все эти мысли о смерти — время для нее пока не настало. Поплачьте, малышка! Лучше видеть ваши слезы, чем эти молчаливые муки, перед которыми я чувствую себя беспомощным. Вы не представляете, как много я отдал бы за то, чтобы видеть вас снова веселой и беззаботной, чтобы вы вновь почувствовали себя счастливой. Леа, ведь вы такая сильная, такая смелая, вы не должны падать духом. Держитесь, вы в состоянии все это пережить!
Леа убаюкивал этот убедительный и теплый голос. Неважно, что Франсуа ошибался: ведь она не была ни сильной, ни смелой, она была только лишь хрупкой девушкой, брошенной в водоворот жизни и унесенной далеко от своих грез в новый, незнакомый ей и жестокий мир, который не признавал никакой слабости. Со времени варварской бомбардировки Орлеана Леа осознала, что в ней есть жизненная сила; она считала, что сможет снова убить кого-нибудь, если это потребуется. Однако сейчас, плача в объятиях этого сильного мужчины, она хотела быть лишь маленьким ребенком, которого утешают.
— Ну, все в порядке? Держите платок и вытрите глаза.
Леа вытерла слезы.
— Как вам это удается — быть такой прекрасной, несмотря на покрасневшие глаза и унылый вид?
Она слегка улыбнулась и тяжело вздохнула.
— Я хочу есть.
Франсуа громко расхохотался.
— Ну, пока вы в состоянии испытывать голод, я могу за вас не бояться. Но надо поторопиться, если мы хотим вернуться до комендантского часа. А хотите, пойдем к моим друзьям на улицу Сен-Жак?