Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ай-Петри

Иличевский Александр Викторович

Шрифт:

Лишившись личных вещей, я подумал о комфорте.

В ротонде оставаться было противно. Я поднялся на окраины поселка в поисках съемного жилья. Руководствуясь соображениями обзора, стал бродить по улицам, отмечая выставленные на табуретках картонки: «комната», «полдома», «удобства под ключ». Карман шортов неудобно для шага оттягивала ракетница.

Мне повезло, я попал в межу в виду школьного сентября и предстоявшего не сразу бархатного сезона – так что уже в полдень отдельным входом вселился в веранду старинной дачи, которую, изучая округу, приметил среди прочих точек еще из ротонды.

Жилье сдавала старуха-гречанка. Дом, очевидно, был дореволюционной постройки. Хотя ракушечный балласт пристроек – на дне века – и облеплял его до неузнаваемости, все-таки можно было распознать – в ниспадающих округлых линиях лестницы, ведшей к теремковому, увитому виноградом крыльцу, в самой призматической форме веранды – элементы не то модерна, не то просто толковой работы архитектора. Полы веранды были мраморные, а калитка садика, наполненного персиками, айвой, азалиями и олеандрами, – из превосходных чугунных кружев.

Худая и носатая, как надломленный тростник, карга черно оглядела меня:

Прошу окурки о пол не гасить, женщин не приводить, – старуха уставилась в окно, распахнутое в сад.

– Разумеется. С чего вы взяли?

– Прошу деньги за весь срок вперед.

Я прикинул, сколько трачу на жратву, решил уравнение, отсчитал. Она сунула кулак в карман халата, вынула ключ и, пока я возился с дверным замком, тренируясь, из комода вышвырнула на топчан постельное белье, после чего я только услыхал, как стукнула калитка.

Я достал оставшиеся деньги.

На обратный билет снова рассчитывать не приходилось.

XXII

Только ночью, когда вернулся с пляжа, я сполна оценил уединенность своего нового жилища. Калитка выходила не на переулок, а в тупичок, шедший между заборами соседей. Дорожка и каменные ступеньки подняли меня к веранде – довольно высоко, как к наблюдательному пункту, не видимому из близлежащего за забором пространства.

Я отлично выкупался. Весь день провел в воде – прыгал вместе с ребятней с буны, терзал тарзанку на причале спасалки, нырял с водного велосипеда за рапанами и проч.

На обратном пути хорошо поужинал и теперь мечтал о «козеножке».

Каковую и зарядил, сидя на крыльце и сквозь пунктиры цикад вслушиваясь в тягу южной ночи. Пыхнув раза два, расчехлил трубу и настроил ее в подзвездное пространство поселка, светящимися крошками осыпающегося в ночном мареве с подножия Ай-Петри.

Я увидел сначала соломенные пятна, затем лимонные объемы света. Размытая резкость в этом воздухе превращала любой источник света в звериный, напитанный сквозным свеченьем зрак. Но вот пальцы справились с винтовой настройкой, и контуры, натягиваясь, нехотя отжали существенность изображения.

Лампы были зажжены в укромно плывущих садах и двориках, под навесами, у гаражей. Люди пили чай, играли в шахматы, нарды, домино, сидели в ресторанчиках, танцевали под мигающим шатром цветомузыки. Окутанные сеточкой глазного дна, янтарные овалы плавали в дрожащем глазу ночи – горячей ночи, танцующей остывающими пластами воздуха. Полотна атмосферы, облекая прозрачностью прозрачность, скользили и стекали с Ай-Петри как складки парусов, спускающихся с мачт корабля под названием «День».

Наконец я наткнулся на увлекательный ряд окон. В них хранилась позабытая жизнь: ореховые шифоньеры моего детства, коты и журавли и лисы, угольными черточками выжженные по фанере, термометр в лубяной избушке – спиртовой морковкой в лапах зайца, жестяные ходики-конструктор (2 руб. 40 коп.) с чугунной гирькой, выкрашенной в березовую чурочку; книги на проволочных стеллажах (стопки журналов «Работница», «Огонек», «Родина», «Крестьянка», разрозненное собрание фантастики – серая обложка, алый овал поверх корешка вокруг номера тома); большое распятие из дерева, самодельно вырезанное стамеской; продавленное кресло-кровать, подоконная бегония в вазонах, распавшийся на дыры тюль.

В следующем окне – в окне кухни – у двери лежала собака. Большая белая собака. Я видел раковину и медный кран над ней. Из крана капала вода, наливаясь на кончике дрожащей блесткой линзы. К раковине прилегал дверной косяк. Я переключил рычажок кратности и чуть подстроил резкость. Дверь приоткрылась.

Запоздав, как всякая массивная вещь, подавленная собственной биомеханикой, собака подняла голову и мощно поднялась, обернулась, показав набрякшие веки, черные вислые губы, язык, пульсирующую частым дыханием шею – и безуший профиль, от движения которого ледяной параллелепипед могуче развернулся в моем паху.

Но тут щель исчезла. Кто-то не решился или передумал войти. Дервиш успокоился.

Прежде чем улечься, он обратился к окну, к небу, – что он мог еще видеть, кроме неба, звезд? – и посмотрел в меня, в мою точку.

И я не уклонился, я принял его взгляд. Его слепой, сокрушенный собственной функцией взгляд – взгляд ангела, предназначенного своей животной участи.

Когда впервые увидел ее – в соседнем окне вдруг вспыхнул свет, – от испуга я дернулся от окуляра и сбил все настройки. После чего долго не мог найти в муравейнике огней нужное многоточие и едва не смирился с тем, что узрел видение.

Лицо девушки было наполовину обезображено несчастным случаем, на выбор: кислота, петарда, взрывпакет, плевок огнемета, осколки лобового стекла – я не пластический хирург. Что-то, от чего она едва успела прянуть, спасти глаза.

Если смотрела вполоборота, вы видели нетронутое чистое лицо тревожной острой красоты. От нее в этом ракурсе невозможно было оторвать глаз. Я никогда не видел такого странного сочетания: благодати красоты, перечеркнутой надрывом.

Однако вторая половина лица принадлежала кричащему виденью ада – стянутая кожа, проступающие сухожилья, стяжки, искаженная непрерывным воплем мышечная плоть. Пламя, наползающее на портрет.

Травма сжимала ее как направленный взрыв, на слом костяка, арматуры, несущих конструкций. Очевидно, жизнь для нее не имела смысла, покража красоты, невосполнимый урон опустошил ее.

Что-то взяло меня за горло. Я следил за ней неотрывно. Будто кто-то вселился в меня, брал изнутри за глаз, хоть он давно саднил, распухло веко, как если б с той стороны к нему приник циклоп, – и я вставал сомнамбулой с постели, обреченно садился перед трубой, повисая в минуте противления – огни поселка плыли и расплывались передо мной, янтарные соты фонарей, лепясь к силуэту Ай-Петри, обволакивали лоб – и я со стоном погружался в их ячеистый ворох, в их сладость, среди которой раскрывалось множество потусторонних, кишащих, как в плевке Левенгука, жизней – и я нащупывал ничтожным смещением азимута нужную каплю, клетку, микроб, мой крошечный организм, атом любви и страха, мой атом смерти, – и рука отводилась только по миллиметру, чтоб не вспугнуть затаенное дыханье…

XXIII

Она

вся была сосредоточена на ожидании. На ожидании кого? Хозяина Дервиша? Это мне предстояло узнать. Одно было понятно. Возвращение этого человека означало для нее все. Только этот человек был способен сделать ее горе недействительным.

Поворачиваясь, лицо искажалось болью и ужасом. Ее тело ослепляло меня. Ее лицо, к страданию и уродству которого невозможно было привыкнуть, – приводило в трепет, выворачивало наизнанку душу.

Однажды сочетание острого стыда и боли полоснуло меня по глазам – и я не смог смотреть на нее, но следил вокруг, избегая прямого видения. Я продолжал наблюдать за ней и собакой, но только вскользь, я следил за зрением вокруг, удовлетворяясь лишь динамикой диспозиции.

Ночью, когда настольная лампа гасла и луна пробиралась косым парусом на край ее постели, луч наползал на отброшенную руку, на плечо, начало груди, – рассудок мой мутился и, едва удерживаясь от порыва броситься вниз по переулкам, к ее дому, – я выходил на крыльцо, и сладостное лезвие желания, нестерпимой тягой надрезав грудь, невесомо поднимало меня в воздух.

Однажды она заснула так, что полночи пролежала на левом боку, скрывая поврежденную часть лица, – и я не мог оторваться, я сидел перед трубой, подолгу дрожащими пальцами оттягивая распухшее веко, наконец отстранялся, зажигал спичку – и жадно прикладывался к папиросе, тут же перекидывал гильзу между безымянным и средним, досылал холодную затяжку из горсти. После стравливал дым и, откашлявшись, блаженно опускал веки, чтобы вновь и вновь с наслаждением почувствовать под ними пустые глазницы – и как в них ровный лунный свет, напитанный вытекшими глазами, их перламутровым молочком, облекает, обтекает ее тело.

И наконец что-то вдруг звякнуло, хрусталиком скатилось под ноги – и, уловив ее движение во сне, ее полуоборот, я заснул, устрашившись вновь приложиться к окуляру.

Очевидно, девушка боялась Дервиша не меньше моего.

На рассвете она выгуливала пса по пустынным улицам, иногда спускалась с ним на пляж. Точнее, пес, будучи неподвластен поводку, своевольно выгуливал ее. Превосходя раза в полтора по массе, он не воспринимал одергиваний. А вот она, случалось, падала от порывов его хода. Один раз я видел, как пес жестоко протащил ее по земле. И тогда я понял, откуда у нее ссадины на коленях и локтях. Девушка ни за что не хотела выпустить поводок. Метров десять протянула, подтягиваясь, припадая на колено. Взнуздав волкодава, она заплакала от напряжения и боли. В ее остервенелом желании овладеть псом я увидел необъяснимую страсть. В какое соревнование она с ним вступала?

Поводком служила парашютная стропа, с характерными штрипками под карабин и капроновым плетением. Благодаря чему я с романтической тупостью связал занятие воображаемого подлинного хозяина Дервиша с профессией летчика, с постоянными командировками в неизвестность и т.д.

Я не видел, чтобы волкодав реагировал на кошек или на других собак. Однако за ним наверняка водились грешки; сонм умерщвленных одним прикусом пуделей и такс порой бессмысленно стенал в моем воображении. Девушка предпочитала гулять с Дервишем на рассвете или поздно вечером, когда на улицах почти не было прохожих. Она так поступала совсем не потому, что стеснялась показывать кому-то свое обезображенное лицо. Ее походка и манеры были смелы и ничуть не смущались встречных.

Все же, глядя на ее сложную борьбу с пляшущим поводком, я видел, что еще неясно, кто сильнее. Парашютная стропа, соединявшая их, была все-таки больше пуповиной, чем страховкой. И при мысли об этом у меня темнело в глазах.

Пес вел ее, тычась по сторонам – совсем слепой не то от возбуждения, не то из презрения к расхожему миру, в котором нет ни овец, ни волков. Или есть их подражания, но границы между ними так размыты, что перед Дервишем, в понимании его чутья – это было скопище шакалов, делящих падаль с воронами.

Он обнаруживал интерес – и то поверхностный – только к местам нужды. Возбуждение его было общим: обложная городская местность не была его средой обитания, и он был погружен в тоскливую ярость дикого зверя, униженного неволей.

Однако, мелькало у меня в мыслях, – и она была отчасти зверем: униженным, смиренным клеймом трагедии, – так казалось мне, когда в воображении я лишал ее добродетели.

По утрам, пока пляж еще оставался пустым, она купалась. Привязывала Дервиша к лежаку и входила в воду. Через некоторое время пес начинал скулить, подвывать, лаять, тянуть поводок. Тогда она поворачивала обратно и плавала около берега, или лежала у самой кромки воды, принимая в себя легкость набегающих волн. Восходящее солнце обливало ее кожу. Выйдя из засады, я открыто шел далеко в сторону, к спасательной станции, раздевался и поспешно входил в воду – в ту же воду, в которой была сейчас она, и глубина несжимаемо смыкала меня с нею, без ее ведома, тайным слепком облегала ее тело, как мой взгляд незримо облегал, ласкал ее с веранды – так вода ласкала меня взаимностью.

Я дважды пытался пройти к дому девушки – и всякий раз плутал наглухо. В сплетении улиц и проулков, в сложном устройстве рельефа – дом Изольды, укрывшийся садами и заборами, казался недостижимым.

XXIV

Изольда – так я назвал ее, не знаю почему – я никогда не знал ни персонажа, ни человека с таким звучащим именем, и я произнесу еще – вот этот ломкий, льдистый строй: изольда, и-и-золь-да-т – такая фигура Ледяного Дома, льдинка, Лажечников, высокий берег Москвы-реки, туберкулезный рай в писательской усадьбе: заезжие казахи и калмыки, ногайцы и туркмены, как будто тубо-палочка – из их краев, из степи, полупустыни, все кашляют, играя напольно в шашки шахматами, фигуры размером с лилипутов – и кашляют, плюясь под стол бильярдный, стук шаров, повыщербленных от падений на пол; октябрь, глубокий воздух – праздник легких, весь воздух над рекой, над луговиной, над полями реет к лесу – под паутиной бесконечных парусов, по сизой дымке, поднявшейся с горящих кучек листьев, вокруг которых школьники скребут граблями парк; снегурка, что еще? Изменчивости суть, вдруг взятая, не то живой, не то из образа, из времени, из равнодушного течения, – да, таинственная суть желания, Бог близко – как земля к парашютисту с нераскрытым парашютом.

Поделиться с друзьями: