Белград
Шрифт:
– Оля, Оленька, – звал он, не зная, куда деваться от жалости.
Хоть плачь.
У подбежавшего от церкви извозчика заклинил верх коляски, и теперь еще дождь хлестал Ольгу по лицу. Она не приходила в чувство. Чехов укутал жену пиджаком, подоткнул ей подол. С подушечек его пальцев дождь резво смывал алое. Положил руку ей на лоб – ледяной. Извозчик ехал не шибко, точно и впрямь покойницу везет.
О ребенке госпитальный врач, старик, расспросив Чехова подробно про сроки, течение беременности, обильность кровотечения, буркнул, что «ни один зародыш тут не уцелеет». Чехов пнул со злости балясину на лестнице. Накатил знакомый озноб, и сердце отчего-то пошло медленно.
В своем кабинете
Никогда у него не будет детей.
Август перевалил за треть. В долинах поспевал виноград, из которого Мапа варила ему компоты – выходило похоже на мелиховские, черносмородинные. Мамаша, как он оправился, говорила с ним мало. Точно стыдилась.
Он почти не выходил из кабинета, писал, завернувшись поверх сюртука в теплый халат, который можно скинуть, если придут посетители. Неопрятности он бы не допустил. Даже теперь.
В саду цвели флоксы, гелиопсисы, а за ними, возле скамейки у грушевого саженца – окрепшего, пышного, – мелькало черное платье. В мундире возле Ольги, должно быть, Леонидов-Солёный. Хорош! С ними актриса Савицкая, одетая классной дамой.
Ольга. У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том… Златая цепь на дубе том. Давайте пропустим этот пассаж про офицеров. (Солёному.) Бросьте реплику?
Солёный. Если же философствует женщина или две женщины, то уж это будет – потяни меня за палец.
Чехов встает у окна, надевает пенсне, Ольга с Солёным выходят из-за деревьев.
Ольга. Что вы хотите этим сказать, ужасно страшный человек?
Лицо у Ольги – как тогда, когда она впервые пробралась к Чехову в спальню. Протянула шкатулку. «В компанию к твоим слоникам» – «Ужасно страшный человек». Фразы не схожи, а тон – точь-в-точь.
Солёный. Ничего. Он ахнуть не успел, как на него медведь насел.
Ольга (подошедшей Савицкой). Не реви!
Как она это произнесла… Не так, как одна женщина осекает другую, когда самой тошно, или успокаивает сестру. А словно ей загородили дивный вид: уйди, мол, не мешай мне. Я счастлива теперь. Маленький полутон.
«Не реви!» – Чехова будто ужалило. Волей-неволей за горло схватишься, зажмуришься, дыхание на полпути застрянет.
Ее стройная фигура порхает вокруг флоксов, грудь рвется из черного декольте.
Не реви – не мешай.
Не реви – я счастлива.
Она не в трауре, не горюет – даже на самом дне своей актрисуличьей души. Она упивается удачей, и этим щеголем Солёным, и этим летом. Ничего она не теряла, никакого ребенка. Не было его, Памфилки. Не было. Как не было и кровотечения. Точнее, это была чужая кровь. Например, бычья, упрятанная под юбку в мешочке. Оступилась – вот он и лопнул. Ловко. Врач в госпитале, с усами в форме ухвата, неужели ее поклонник? Нет. Она бы старику не доверилась, риск высок. Провела и его, и сиделку, выходит. Но ведь осматривал же врач ее зеркалом, на акушерское кресло сажал – или нет, черт его раздери? С другой стороны, женщина
два дня лежит покойницей и натурально леденеет. Какое там кресло – Мапа собиралась из кирхи Святой Марии звать пастора.Пастора, вот анекдот. Чехов прошептал:
– Браво, собака! Великая актриса!
Ольга, будто на зов, вдруг оказалась под окном, подняла голову.
– Антоша! Антоша, послушай! У Лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том, – и засвистела. – Как, по-твоему, у меня вышло?
Ольга спрашивала про свист.
Оба понимали: вышло всё, что она задумала.
– Нет, эти – шириной с Черное море, – говорил Антон Палыч, примеряя брюки перед зеркалом у себя в спальне. – Иван Алексеевич, что скажете? Еще подумает, что я нахал.
Бунин едва протиснулся в дверь и поразился необычному беспорядку. Опустился на единственный свободный от жилетов, сорочек и галстуков стул. Понял: Антон Палыч задумал что-то серьезное.
– Эти прямо недоразумение со штанинами, а не брюки. Всё в облипочку. Скажет: Чехов – щелкопер.
Антон Палыч крутился перед зеркалом, пытаясь высмотреть сзади стрелки на брючинах. Снимал с плечиков и примерял сорочки, повязывал и отшвыривал галстуки. Посмеивался. Чертыхался.
В какой-то диковинной шкатулке, с черными китами и белым домиком наверху, у него лежали запонки. Помедлил, прежде чем сдвинуть крышку. Сдвинул, выхватил звякнувшую пару и скорее закрыл, словно оттуда могли разлететься запертые доселе осы.
– Да кто? Кто скажет? – спросил Бунин.
– Подайте жилет. – Антон Палыч из-за дверцы шкафа протянул руку, потом выглянул сам. – Нет, другой! К этим брюкам теперь всему придется облепиться. Негоже ведь жилет просторный к штанам жокейским надевать, – продекламировал по-пушкински, прыснул, посерьезнел. – Ладно, зовите, что ли, Мапу на помощь.
Бунин, загодя записавший свою просьбу на листе бумаги, не для того, чтобы зачитать, а скорее, чтобы выговорить связно, начал раздражаться. Сам себя одернул: просителю гнев не положен.
– Ольга Леонардовна могла бы помочь вам с гардеробом.
Антон Палыч отвернулся:
– Она обедает у Татариновой. Или еще у кого.
И вчера ночью она, надушенная, накрашенная, упорхнула не то с Леонидовым, не то с Вишневским. Назвала Бунина Букишоном, что позволялось только Чеховым. Впрочем, она ведь его супруга. Но какая перемена! Та женщина в черном берете: загадочная, непонятная. Густела ночь, шумел листвой городской сад, свежело вдали море. Бунину хотелось, чтобы Антон Палыч задержался тогда в ресторане, не догнал их, бредущих за белым шпицем в неверном свете фонарей… И вдруг теперь это торопливое мурлыканье: «Дусик, пока ты с Букишончиком, мне оставить тебя не страшно». Антон Палыч попросил посидеть с ним до рассвета. Эти бдения для Бунина – радость, но Чехов, Чехов (!) – мается из-за вертихвостки… Когда вернулась, от нее пахло вином. Наклонившись поцеловать мужа в лоб, как старика, коснулась щеки Бунина своими ледяными жемчугами. Скорее бы она отбыла вместе с поклонниками, которых возила на купания в Гурзуф. Антон Палыч купил дачу, чтобы работать в спокойствии, – она и ее заграбастала. Зовет жену собакой? Да ведь это кошка: сытая, жеманная, хитрющая…
– Иван Алексеевич, так что с брюками решим?
Чехов стоял над ним, развесив на вытянутых руках четыре пары сразу, как портной.
– Куда вы наряжаетесь?
Он вдруг засуетился, забегал. Укрылся за шкафом, натянул обычные брюки, пиджак, повязал серый галстук. В этой простоте был его стиль, его шик. Антон Палыч и сам это знал – так для кого же маскарад устроил?
– Я не сказал? К Толстому. Посоветоваться мне с Толстым надо. То есть, хм, поговорить. Он мне телефонировал, приглашал в Гаспру. Поедемте вместе?