Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Иван писал. Никодим молчал. Глядел в огонь. Потом Иван сунул исписанный листок в карман и судорожно, дитем после плача, троекратно вздохнул.

– Все. Выпить бы.

– А, это дело. У меня вот.

Никодим вынул из кармана фляжку, выкрашенную в зеленый, болотный цвет.

– Пей. Не бойся! Спирт. В медсанбате девчонки налили. Немного. Я экономлю. Но сегодня такой день. Выпьем.

– За победу, брат?

– Брат, да. За победу. Да вот она! Уж рядом.

Сперва приложился Макаров. Крупно, жадно глотнул. Потом Никодим. Сделал глоток аккуратный, сдержанный. Приложил ладонь ко рту. Дернул плечами. Завинтил крышку.

– Ах, пробрало.

Иван глядел развеселыми глазами.

– О чем думаешь, брат?

И у танкиста глаза блестели от спирта, как

от слез.

Нет, и правда быстро, смущаясь, отер слезу.

– Ветер, - жалобно, по-детски оправдался, - ветерок набежал.

Иван, согретый огнем и пьяным глотком, разомлевший, обнял танкиста за плечо.

– И мне впору зареветь. Да не будем! Мы мужики?

– Мужики.

– Вот ты скажи лучше. Как будешь после войны. Что - будешь делать?

Никодим глаза блаженно закрыл. Долго не думал.

Заговорил, и речь текла, как эта река чужая, что невдалеке несла вдаль грязь от их отмытых до лоска сапог, полмира прошедших.

– Ну перво-наперво трудиться буду. Руки по работе скучают. Страну помогу поднимать. На любых работах работать буду! Все что хочешь делать буду! Чертоломить! На стройках - мешки с цементом таскать! Мне все равно, лишь бы... отстроить... чтобы все заработало, чтобы жизнь пошла-поехала! Такое колесо нас переехало! Надо рану-то сшивать! Штопать! Вот и буду... главным хирургам помогать...

Сам от удовольствия рассмеялся.

Иван спросил тихо, на огонь глядя:

– А сам-то по профессии кто? Или - военный?

– Да нет, какой я военный. Геолог я. В Сибире у нас месторождения всякие открыл! Полезные ископаемые стране предъявил!

Смеялся от солнечных воспоминаний. Говорил сбивчиво.

– По горам лазал... Палатки раскинем! Лагерь наш. Мировые ребята. С молотками - в горы, в ущелья. На Сихотэ-Алине вольфрам нашли. Самоцветы горстями собирал, потом девчонкам дарил. Своей девчонки - нет. Жениться хочу. Ой как хочу!.. Ой, ой... Да на расхорошей такой! И чтобы детей мне всяких разных нарожала. И гуранов, и казаков, и тувинцев... так дружба же народов у нас! Интернационал!

– Это что ж, от разных хахалей? Ха-а-а-а!

– Не ржи как конь! Побью!

– Пошутить нельзя!

– Да я ж тоже шучу!

– Тувинцев, - смеялся Иван, отодвигался от опасного языка огня, - тувинку, что ли, возьмешь?

– Да мне все равно! Они знаешь как славные, тувинки! А чореме так делают - м-м-м-м!.. пальчики оближешь!

– Чо... что?

– Чореме, брат, блюдо такое, не оторвешься...

Может, кулеша похлебаем пойдем? Уже живот подвело!

– Да нет, ты теперь мне лучше скажи, что ты делать будешь! Ну, когда мы это все...

Сделал жест, будто гусю свернул шею.

Иван не заставил долго ждать. Сразу заговорил. Не взахлеб, как танкист, а тихо, медленно.

– Сынок у меня. Там, с Галиной. Юрка. Приду - пусть еще двух сынов мне родит. Три брата должно быть в доме, три брата. Три - счастливое число. А потом и четвертую, дочку. Только б здоровье у Гальки сохранилось. А то голодовала небось. Кусок, небось, последний Юрке отдавала. Да мамке моей. Малой да мамка чтоб сыты, а себе шиш. Я чую, я вот жив остался, до самого конца войны дошел, потому, что мамка моя за меня молилась. У нас там, в Иванькове, киот такой большой. Тридцать икон. И мамка всегда на коленях стояла и молилась. В революцию - киот в подполе прятала. Завернула в тряпки, ямку вырыла, туда уложила, ямку землей засыпала и ногами затоптала. Так сохранила. А потом война началась, Сталин церкви разрешил, все вокруг молиться стали, и мамка киот на свет вытащила. Опять в красный угол повесила. И, чую так, отмолила она меня! А Галька...

Махнул рукой, будто муху отгонял. Река чуть слышно журчала рядом. Огонь опять догорал. И солнце в небе вместе с ним догорало.

Никодим молчал, не встревал.

– Галька...

Закрыл глаза рукой.

Никодим не услышал - прочитал по губам солдата:

– Любимая...

Танкист вздохнул завистливо.

– А вот у меня любимой нет. И жены нет. Но все будет! Все у меня будет!

– Все у тебя будет. И у меня тоже. Рядом мир-то. Рядом. Вот как река эта. Лаба, Эльба. Всяк

по-своему кличет.

Протянул руку к воде.

– Эльба. Ишь ты, вишь ты. Какая цаца. Фря.

– Имечко с вывертом.

– Да, фрау-мадам. Фрау Эльба.

– Вот мы тебя и потоптали, вражина ты, фрау Эльба!

Иван подхватил с земли камень и, по-пацаньи размахнувшись, кинул его в воду. Камень не сразу потонул, а стал приплясывать на воде, ставя на ее поверхности точки мелких смешных ударов. Наконец юркнул под воду и пошел на дно.

– Эка ты ловко.

– Ну я ж с Суры. Сурской я парень. Мы так в детстве веселились. У кого камешек плясать будет дольше. И считали, сколько раз коснется воды: раз... два... три... пять... семь... эх ты!.. у кого и десять! Да все одно потопнет.

Танкист помрачнел враз.

– Вот так и человек... прыгает, прыгает... и все равно... потонет.

Схлестнулись глазами.

В глазах Ивана непрошеное бешенство горело, сопротивление неизбежному: как это я умру?! В глазах Никодима - горький вопрос: неужели, правда, когда-то?

Танкист нашел рукой руку пехотинца.

– Ты это, брат. Еще бои будут. Завтра. Береги себя.

– К черту себя беречь. Нам - довоевать надо!

– Ну так... тогда...
– Чуть замешкался, произнести это советскому солдату надо было суметь. Да на войне все это умели. Научились.
– Пусть тебя Бог сбережет.

Крепче стало пожатье.

– И тебя тоже, брат.

А назавтра утром Иван и Никодим, один фартуком бабьим обвязанный, другой без фартука, да с ловко заткнутым за пояс кашеварным полотенцем, стояли перед громадным котлом, полным жидкой разваристой овсяной каши, и наливали из котла, оловянно блестевшими под солнцем половниками, каши в миски, а миски держали в руках дети и взрослые, взрослые и дети - из Торгау, из Штрелы, из Леквица и Крайница, из других сел и поселков, что рассыпались вокруг форсированной союзниками Эльбы: взрослые плакали, кланялись и отходили с мисками в руках, дули на горячую жижу и, сходя с ума, отпивали кашу из миски тут же, через край, обжигая рты, опаляя глотки, а дети не отходили от котла, дули на кашу, охлаждая ее, толпились, кричали, верещали, лопотали, Ульянов и Макаров слышали чужую воробьиную речь, загадочное чириканье, то резкий утиный клик, то треньканье удода, то нежную песню пеночки, - повсюду, в кустах, на деревьях, на застрехах, на крышах пели птицы, много птиц, и птицы были похожи на детей, а дети - на птиц, и Макаров, черпая из котла кашу, выливая ее, дымящуюся, в битую фаянсовую тарелку, что держала на вытянутых руках маленькая беленькая девочка с расплетшейся косой, а в другой, крепко заплетенной, маячил, вздрагивал небесный синий бант, плакал не стыдясь, глотал слезы на теплом ветру, это ветер утирал ему слезы, а не его волосатая, грязная грубая рука; и Ульянов, наливая из половника кашу в немецкие тарелки, чашки и миски, глядел во все глаза на этих немецких, иных людей, а люди-то были такие же, как советские, в поношенных пальто, в ситцевых платьишках, в вытянутых на коленях, висящих на помочах брюках, с такими же то молодыми и дерзкими, то жалкими слезящимися глазами; старые женщины в шляпках с фетровыми фиалками, белокурые мальчишки в запыленных скаутских шортах, странные девушки в черных платьях и кружевных белых фартучках - то ли монахини, а может, горничные, - да, облачены они все были чуть по-иному, нежели русские люди, но лица, лица! Так похожи: все те же разноцветные радужки, все те же кривящиеся в плаче и благодарности рты, все те же голодные, впалые щеки, все то же счастье - прожить с едою еще один день, длинный как жизнь, быть, жить.

И зачерпывал Макаров кашу, и разливал, и лил по тарелкам и мискам, и отирал Ульянов тылом ладони весенний пот со лба, а от котла шел жар и вкусный овсяный дух, и все эти иноземные люди внезапно показались Макарову лошадьми, просто отощалыми лошадками с конезавода на Суре близ Иванькова, и они, два пастуха, должны были тщательно обиходить голодных лошадей - накормить их, напоить, привести в порядок, постричь им гривы и хвосты, ласково погладить по лбам, по головам, по холкам и тихо шепнуть: все, дорогие, теперь можно на волю, настежь конюшня открыта.

Поделиться с друзьями: