Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И при каждой очередной неудаче, когда очередная история сходила на нет или я видела, что она ни к чему не приведет, мне являлся с новой силой – или с прежней силой – призрак Томаса, вернее, с новой силой начинало работать мое воображение. И в этом нет ничего странного, поскольку так оно обычно и происходит: если человек, которому мы поверили, не оправдал надежд или связанные с ним иллюзии вдруг рассеялись, мы ищем защиты в том, что уже не может нам в защите отказать, потому что право на отказ осталось в прошлом. И нас мало волнует, если в прошлом тоже не все шло гладко, тоже случались огорчения, недоразумения и горькие обиды, если все тогда закончилось печально и непонятно чем, иначе говоря безрадостно. То, что необратимо ушло в прошлое, всегда уютней, чем вялое настоящее и сомнительное будущее. Беды, испытанные в прошлом, кажутся все более далекими и мнимыми. То, что когда-то уже случилось, ничем нам больше не грозит и не выбивает почву из-под ног, как всегда неясное будущее. Да, о прошлом мы вспоминаем с грустью, но без страха. Уже пережитые страхи приглушены временем и даже служат нам опорой, поскольку снова переживать их не придется.

После очередной неудачи я невольно и, если угодно, вопреки доводам рассудка (а кто из нас порой не пренебрегает доводами рассудка?) опять возвращалась вроде бы к последней надежде: тело Томаса найдено не было, достоверных свидетельств так и не появилось, а значит, Тупра ошибся в своих прогнозах, когда заверял меня: “Вам не придется строить догадки до конца своей жизни”. Конец моей жизни, возможно,

еще далек, а я все эти годы продолжала строить догадки. Правда, только время от времени, и особенно после очередного разочарования. Но тогда мне вспоминались и другие слова Тупры, те, что он произнес, стараясь не дать мне окончательно пасть духом и по возможности приукрасить положение дел: “Том может завтра войти в эту дверь, такое тоже нельзя исключать”. Однако одно завтра сменяется другим, и непременно наступает следующее – это и хорошо и плохо: хорошо, потому что помогает утром проснуться и встать с постели, а плохо, потому что лишает сил и потом заставляет весь день ждать, когда же он, этот день, закончится. Я даже пыталась внять сочувственным советам Тупры и напоминала себе, что до меня подобных историй были тысячи и мой случай – не исключение: я думала о женах тех моряков, которые не возвращались годами, о женах солдат, которые сбежали с поля боя и боялись вернуться, о женах тех, кто попал в плен или был взят в заложники, о женах потерпевших катастрофу или исчезнувших без следа путешественников. Всегда были женщины, которые остаются одни и ждут, каждый вечер смотрят на горизонт, надеясь различить вдали знакомую фигуру, и говорят: “Сегодня нет, сегодня опять нет, но, возможно, завтра – да, наверное, завтра”.

В одном Тупра был прав: этим женщинам что-то непременно подсказывало, стоит сохранять надежду или пора с ней расстаться. Нужна она им или нет, не слишком ли они от нее устали, не убивает ли надежду растущее равнодушие и обида на пропавшего – за то, что он уехал, рискуя жизнью, как Улисс и многие другие, которые сели на корабль, поплыли к Трое и год за годом осаждали город, открыв собой длинный список пропавших без вести – в литературе, а значит, и в реальности. Существует лишь то, что нам рассказывают, то, что удается рассказать. “И таким образом можно забыть то, что хочется забыть”. Но прежде всего Тупра оказался прав в другом: “Конечно, процесс будет долгим, не похожим на стрелу, летящую прямиком к цели; будут как рывки вперед, так и повороты назад, будут блуждания по закоулкам”.

Так оно и было на самом деле: всякий раз, когда я отвлекалась или бралась строить какие-то планы, всякий раз, когда появлялся достойный любовник, стрела забвения набирала скорость и вроде бы должна была вот-вот достичь цели, не меняя траектории полета. Образ Томаса начинал бледнеть, и во мне росла обида: зачем он выбрал такую нелепую судьбу, почему предпочел вести двойную жизнь, вечно разлучавшую нас, пока не превратился в осенний лист, который кружится на ветру, а потом неизбежно падает? И тогда я ненавидела его и проклинала. И тогда я хоронила его. А вот если стрела вдруг меняла направление – когда любовник не оправдывал надежд и я снова чувствовала себя одинокой, – мне приходилось возвращаться назад и начинать весь путь заново – путь воспоминаний, путь тоски, терпения и пустого ожидания. И меня преследовало неотвязное сомнение: “А если он не умер? А если он однажды появится, потому что ему будет больше негде скрываться или он не будет знать, где преклонить голову? Возвращаются только тогда, когда не знают, куда еще податься”. Я старалась воспроизвести в памяти его лицо и с печалью понимала: чем больше я пытаюсь представить себе Томаса, тем бледнее становятся его черты и тем труднее зримо их восстановить, – я смотрела на фотографию, чтобы они обрели четкость, ту обманчивую четкость, которая проявляется лишь благодаря особому свету, особому углу зрения и особому мгновению. Но как только я закрывала альбом, воображение отказывалось мне подчиняться, а без помощи воображения никогда ничего не добьешься. Даже когда что-то происходит прямо сейчас, тоже требуется воображение, только оно дает событиям объемность и по ходу дела учит нас отличать достойное памяти от недостойного.

По привычке я каждый день заходила в его кабинет и с грустью оглядывалась по сторонам. Именно здесь он работал, возвращаясь домой, здесь делал какие-то записи, или готовил отчеты, или писал то, что мне не позволялось читать; здесь, закрыв дверь, по-английски говорил по телефону. Нельзя сказать, чтобы муж часто пользовался своим кабинетом, но принадлежал он только ему. Я никак не могла решиться освободить кабинет или что-то разобрать, он оставался таким же, как в последний мадридский день Томаса, 4 апреля 1982 года. Какой далекой казалась эта дата – скорее именно дата, чем воспоминание о ней или чем наше прощание, – теперь, в 1987, 1988 и 1989-м, я делала вид, будто навожу в кабинете чистоту, стирала несуществующую пыль, бросала взгляд на глобус, раздумывая, в какой его части затерялся Томас, потом взмахом руки заставляла глобус крутиться. И каждое утро, выбирая, что сегодня надеть, мельком видела одежду мужа, висевшую в нашем общем шкафу. Ее я тоже не решалась убрать из шкафа. А если вдруг вдыхала ее запах или дотрагивалась до нее, на миг почти теряла сознание, ведь эти вещи как будто еще пахли по-прежнему, хотя это уже не напоминало запах Томаса. Заметив маленькое пятнышко на пиджаке, я думала, что надо отнести его в химчистку, но сразу же отгоняла эту мысль, говоря себе: “А зачем?” Увидев складку, воображала, что она появилась, потому что когда-то давно Томас сидел в неудачной позе; в растянутых карманах мне виделся след его кошелька, ключей, пачки сигарет, или зажигалки, или очков, когда он носил их в футляре, а он почти всегда носил их в футляре, и как-то раз я обнаружила, что очки были фальшивыми, то есть с обычными стеклами, а потом в ящике письменного стола нашла еще три пары, в разной оправе, но тоже с линзами без диоптрий: форма очков меняет лицо, и, наверное, они служили Томасу для маскировки, решила я тогда.

А иногда я мысленно к нему обращалась: “Как мало мне про тебя известно. Я не знаю и половины про твою жизнь, возможно самой важной для тебя самого половины. Не знаю, каким ты бываешь вдали от меня, во время твоих поездок, твоих по-мальчишески безрассудных подвигов, которые наверняка и обрекли тебя на жестокую смерть. Сколько напрасных страданий тебе довелось перенести. Сколько страха тебе довелось испытать. Сколько мерзостей ты совершил, каким тяжким бременем они легли на твою совесть и как терзали душу. Сколько бессонных ночей ты провел, сколько кошмарных снов видел, когда тебе снилось, будто кто-то давит коленом на твою грудь, да что там коленом, будто туша огромного зверя навалилась на тебя – туша коня или быка, – и самому сбросить ее с себя не хватает сил. Сколько женщин любили тебя, и скольких ты обманул и унизил. Сколько секретов вытянул из тех, кто доверился тебе, скольких людей погубил, хотя твои жертвы от тебя этого не ожидали и встретили смерть с изумлением. Какую кривую дорогу ты себе избрал, даже если это и принесло много пользы. Я ничего про все это не знаю и никогда не буду знать, потому что ты не вернешься. А если вернешься, ничего мне не расскажешь, все равно ничего не расскажешь. Ни где ты провел эти годы, ни что с тобой было, ни почему не захотел или не смог вернуться, подать весть о себе или хотя бы позвонить и сказать: “Я жив. Жди меня”. Трудно понять, почему я осталась с тобой и почему до сих пор не могу окончательно с тобой расстаться, когда тебя уже нет, нет ни здесь, ни в каком-то другом месте. И никогда не будет. Твоя жизнь остановилась, а моя продолжается, но без особого смысла, бредет сама не зная куда, если только путь не указывают мои дети, твои дети – они мой компас, – но ты их не знал и не узнаешь. Всякий раз, когда я пыталась отыскать собственный путь, отдельный от их

или твоего пути, дорожка вдруг обрывалась, и я начинала плутать. Я смотрю на твои пустые костюмы, и мне приходит в голову, что, если бы ты сейчас стоял передо мной и я могла видеть тебя, ты тоже показался бы мне пустым – с оттянутыми карманами, с пузырями на коленях, с пятнами и складками, и ты сам – тоже полым внутри. Я бы увидела пустоту и молчание или, в крайнем случае, услышала бы все те же строки Элиота, похожие на стершиеся надписи на занесенной снегом плите. В крайнем случае – шепот на ухо, которого не расслышу. Я знаю тебя с юности. С тех пор я безоглядно любила тебя. Но потом, в этом долгом потом, которое я тяну на себе и которое меня еще ждет, я знала о тебе слишком мало.

Меньше чем за год, в течение одиннадцати месяцев, умерли мои родители и мать Томаса мисс Мерседес, как называли ее ученики в Британской школе. Уходило целое поколение, и они словно сговорились обозначить своим уходом конец некой истории. Только Джек Невинсон не присоединился к ним и остался грустить в полном одиночестве. Две его дочки и второй сын уже давно жили отдельно, уехав из Мадрида. Одна из дочерей пару недель назад наведалась в столицу, чтобы побыть с отцом первое время, но в Барселоне у нее остались дом, муж и девочка, и скоро ей пришлось вернуться обратно. Вторая, работавшая в Брюсселе, приехала только на похороны матери, а сын Хорхе не явился даже на похороны, сославшись на срочные дела и слишком дальний путь; он не имел никакого отношения ни к филологии, ни к дипломатии и уже несколько лет руководил какой-то санитарной службой в Канаде. Хорхе еще в юности откололся от семьи и не считал нужным ради встреч с родственниками пересекать океан, не счел это нужным и на сей раз. “В общем и целом, – сказал он по телефону сестре, – маме уже все равно, буду я там или останусь здесь. И не говори мне, что ей бы хотелось, чтобы мы проводили ее все четверо. Она ни о чем таком не узнает, и в любом случае Томаса с вами тоже нет. А я не меньше горюю по ней и у себя в Монреале”. В Канаде его называли Джорджем.

У меня сложилось впечатление, что Джек, лишившись жены, впервые задался вопросом, какого черта он торчит в чужой стране, чей язык так и не сумел толком выучить и где его уже ничего не удерживало – ни привязанности, ни работа. Да, иногда он заглядывал в Британский совет и в посольство, но знакомых там у него почти не осталось, да и люди стали другими, не такими преданными своему делу. Однако о возвращении в Англию речи не шло: он, пожалуй, мог бы вернуться в ту страну, какой она была когда-то в прошлом, или если бы сам сохранился в тогдашнем своем возрасте, а две эти вещи никогда не прерывают движения – никогда и нигде. Власть в любой стране захватывают те, кто рождается против собственной воли, а мы против собственной воли превращаемся в зрелых людей или стариков, которые захватывают власть над нами.

Наверное, Гильермо и Элиса – а может, еще и я – стали для Джека главной опорой, потому что мы старались почаще с ним встречаться и придавали какой-то смысл его пребыванию на земле: внуки, практически с рождения росшие без отца, и невестка, официально считавшаяся вдовой, а теперь потерявшая и родителей. А он всегда старался – по своему обыкновению осторожно и робко – заменить нам Томаса, а после наших недавних утрат ненавязчиво предложил себя и на роль моего отца. В сложившихся обстоятельствах он скорее считал своей дочерью меня, чем родных дочерей, а Гильермо и Элиса и так были ему родными внуками, к тому же часто его навещавшими, детьми погибшего при исполнении долга сына, которого ему не довелось ни похоронить, ни оплакать раз и навсегда. (Вот еще одна сложность, возникающая, когда кто-то пропадает и тело его не найдено: горе растягивается на этапы, его нельзя пережить сразу же и во всей полноте, то есть нельзя посвятить этому положенный траурный период, поскольку этот период перемежается сомнениями и отсрочками.) Однако мы не стали частью повседневной жизни Джека, хотя после того, как умерла мисс Мерседес и он остался один в их квартире на улице Хеннера, я каждый день звонила ему, прежде чем идти на факультет или сесть за работу дома, проверяя, проснулся ли он в добром здравии. Конечно, не слишком уместно говорить об этом вслух, но на самом деле я должна была tout court [43] убедиться, что ночью он не умер – тихо и в полном одиночестве. Мобильных телефонов тогда еще не было, но автоответчики уже появились. Если он не отвечал на мой звонок, я оставляла сообщение, прося перезвонить, и волновалась, пока он этого не сделает. То, что Томас не появился даже после смерти матери, стало еще одним гвоздем в крышку его гроба, хотя я, разумеется, мало на такое появление надеялась. Томас был по-своему очень к ней привязан (но если бы скончался и Джек, в гроб Томаса был бы вбит последний гвоздь), и сообщения о ее кончине были напечатаны во многих местах. Джек оплатил траурные объявления в паре газет, еще за одно заплатил Британский совет, а несколько дней спустя коллега Мерседес сумел поместить в газете короткий некролог с очень искренними и теплыми словами в ее адрес. Естественно, если бы Томас был жив, но находился в какой-нибудь очень далекой стране, он бы вряд ли об этом узнал.

43

Всего лишь (франц.).

Забив и этот последний гвоздь в крышку гроба Томаса, я совершила нелепый и бессмысленный поступок – решила отыскать парня, хотя теперь он уже вряд ли был похож на парня, с которым когда-то потеряла невинность. История вышла случайная и не имела продолжения. Я познакомилась с ним на улице, когда убегала от “серого” полицейского во время студенческой акции. Дело было в 1969 году, мне еще не исполнилось и восемнадцати. Он вытащил меня практически из-под конских копыт и сумел усмирить всадника, а потом я оказалась у него дома, так как надо было обработать мне рану на коленке. Парень был бандерильеро, жил рядом с площадью Лас-Вентас, и звали его Эстебан Янес. Я даже не успела понять, как это у нас с ним получилось. Все вышло вроде бы само собой и объяснялось, видимо, свободой сексуальных нравов, царившей в ту эпоху, а также моим отупением после пережитых страхов, а также моим любопытством. А еще тем, что Эстебан от природы был весьма привлекателен. Черная копна волос, синие глаза с отливом в сливовый, густые брови, какие бывают у южан, прекрасные зубы, простодушная улыбка и потрясающая невозмутимость. А Томас уже уехал учиться в Оксфорд и в Мадрид возвращался только на каникулы.

Я не дала Эстебану номера своего телефона, как и он мне своего. Мы не пытались друг друга отыскать, и короткого времени, проведенного вместе, хватило, чтобы понять, как мало у нас с ним общего; к тому же у меня и в мыслях не было закрутить с кем-то параллельный роман, ведь Томас уехал лишь ненадолго, а я твердо решила рано или поздно стать Бертой Ислой де Невинсон. Однако в последующие годы много раз вспоминала Эстебана Янеса – и когда оставалась одна, и когда рядом со мной был какой-нибудь мужчина. Воспоминание о бандерильеро оказывалось приятным, даже красивым, если можно употребить здесь это слово, пусть только потому, что оно относилось ко временам нашей юности, беспечной, с ее вольными привычками, неожиданными и легкомысленными поступками. То есть к ясным и безоблачным временам, когда Томас еще не заставил меня смотреть на мир вполглаза. Это было маленькое воспоминание-убежище, назовем его так, а у меня таких, если честно, накопилось за жизнь не слишком много. Я так рано познакомилась с Томасом, что только мои детские годы не были отравлены и замутнены его загадками. Да, я знала, где живет бандерильеро, и без труда отыскала бы его подъезд даже еще через двадцать лет. Только вот вряд ли он продолжал жить в той же квартире, достаточно хорошо обставленной, с фотографиями и афишами корриды по стенам и кучей книг на полках, поскольку он был заядлым, но и всеядным читателем, по его собственным словам.

Поделиться с друзьями: