Без наставника
Шрифт:
Рулль был уже на противоположном тротуаре, когда Грёневольд крикнул ему вслед:
— Подожди минутку! — Он перешел на противоположную сторону, дошел вместе с Руллем до ближайшего фонаря и сказал: — Я так и не ответил тебе.
— Ничего. Зато вы слушали меня.
— Мне кажется, в том, что ты сказал, многое верно. Но много и путаного, неточного или направленного не по адресу. Это касается не только нашей школы или ФРГ, но и мира, в котором мы живем и с которым всегда было много хлопот у каждого, кто принимает его всерьез. Мне кажется, я понял, что тебя угнетает, Рулль. Но в то же время я понимаю, правда с горечью, горечью, которую сам не одобряю, бессилие многих нынешних учителей. Нашу усталость, нашу трусость, недостаток любви, знаний и сил. Это не только их личная вина, Рулль, поверь мне! И не только
Здесь в распоряжении каждого отдельного человека в каждой отдельной ситуации имеется просто иллюзия свободы: сохранить свой крохотный шанс. Разве мы не должны, несмотря ни на что, быть этим хоть в какой-то мере довольны?
Они попрощались.
Сделав несколько шагов, Рулль обернулся и спросил:
— Если бы вы жили не здесь — где в Европе вы хотели бы начать?
— В Европе?
— Да, все остальное слишком далеко.
— Во Франции, — сказал Грёневольд. — Все еще во Франции.
— А где на Востоке?
— В Польше, — сказал Грёневольд, помедлив.
— Почему?
— Я думаю, именно там немец должен прежде всего загладить свою вину. Если не считать Германии.
Общественная уборная стояла наискосок от школы, павильон из желтого клинкера, современный и гигиеничный. Теперь, когда наступила ночь, из окон под плоской крышей зазывно и уютно пробивался приглушенный свет. Вода с нежным журчанием омывала унитазы.
Шанко стоял в дверях и глядел на улицу. Улица была пуста. Шанко, беззвучно крадучись, обошел павильон и встал у торцовой стены, выходящей на неосвещенную часть школьного двора: американские солдаты со своими девушками еще не начинали здесь своих обычных дел. За линией, где кончалась темнота, тоже было пустынно.
Шанко вернулся в уборную, отключил установку для спуска воды, взял свой портфель из одной кабинки и снова подошел к двери. Три-четыре минуты он прислушивался, потом быстрой рысцой направился к фасаду уборной, глядящему на погруженное во тьму здание школы, открыл свой портфель, достал кисть, окунул ее в банку с краской, которая тоже была в портфеле, и шестью штрихами нарисовал слева на голой желтой стенке из клинкера не очень ровную, красную, затекающую свастику. Шанко осторожно поставил портфель с краской на землю, положил в банку кисть и еще раз крадучись обошел павильон. И, только оказавшись у неосвещенной торцовой стены, он услышал твердые шаги и одновременно голос:
— Стой!
Голос стеганул его, словно плетью. Шанко не обернулся и не стал раздумывать. Он побежал короткими тяжелыми прыжками к линии, где кончался свет, и скрылся на темном конце улицы.
— Да, — сказал Грёневольд, держа трубку у самого рта, и посмотрел сквозь стеклянную стенку телефонной будки на шоссе, которое пересекал голубой товарный поезд, двигавшийся из города, — да, Криспенховен, все совершенно точно: я получил визу.
Затемин стоял у пустынного портала школы и прислушивался к шагам убегающего Шанко. Он смеялся, не разжимая губ, смеялся так, что его начало трясти и длинные стекла в окнах тихо задребезжали. Он подождал, пока тяжелые шаги затихли в темноте, тогда он отделился
от темного портала, пересек улицу, поднял портфель, разглядел неровную, в потеках, свастику, хотел уходить, но вдруг остановился. Он взял кисть и написал острыми, прямыми, как стрела, печатными буквами: ПРОСНИТЕСЬ, ТРЕВОГА! Он поставил банку с краской в портфель, закрыл его так, чтобы кисть не болталась, и медленно пошел к цепи фонарей, назад в город.— Только сейчас выбрал время, чтобы позвонить, простите, Виолат! Но день был просто потрясный, как сказали бы ребята.
Грёневольд прислонился головой к белой, перфорированной стене кабины, но, заметив, что от усталости даже перестает слышать голос собеседника в трубке, тотчас выпрямился.
— Конечно, мы еще об этом поговорим! Нет, я не буду действовать опрометчиво. Итак, до завтрашнего утра спите спокойно. Спасибо.
Рулль трусил мелкой рысцой, втянув голову в плечи и засунув руки глубоко в карманы куртки, вдоль по улице и насвистывал: «Go down, Moses». Он подошел к перекрестку, от которого вела улица к школе, голубой состав затормозил у светофора. Водитель кивком головы подозвал Рулля и спросил что-то насчет подъезда к автостраде.
Рулль посмотрел вслед тяжелому, громыхающему составу, сверил свои часы с электрическими часами у почты и обходным путем направился к школе. Длинный фасад с сеткой оконных проемов казался в темноте безжизненным и загадочным. Даже в комнате дворника не горел свет. Внезапно из-за узорчатой расщелины облаков показался белый, как лед, кусок луны и осветил улицу и здание школы бледным холодным светом. Окна фасада ярко заблестели. Рулль повернулся и пошел к уборной. Голая стена из клинкера стояла перед ним, словно стенд для плакатов. Только у самого входа он заметил красный фриз. Рулль остановился, нагнулся; присел на корточки, захохотал своим похожим на ржание смехом, сел на землю, загоготал так, что из-за углов покатилось эхо, вскочил на ноги, подошел к разрисованной стене и обрызгал ее высокой, дугообразной струей.
Позади него, на неосвещенной части дороги, кто-то выругался. Рулль застегнул брюки и пошел, все еще заливаясь своим гогочущим смехом, на голос — Бекман потрясал тощими кулаками перед американским солдатом и его девицей и орал:
— Пьяные рожи, тоже мне союзники!
Американец пожал плечами и стал рассматривать свою портупею, висевшую на заборе. Девица обалдело глядела в сторону. Потом она сунула руку в сумочку и протянула Бекману начатую пачку сигарет. Рулль успокаивающе похлопал его по плечу, и дворник, спотыкаясь и бормоча что-то, поплелся к школе.
— Let’s go! — смеясь, сказал Рулль солдату. — Make the best of it![145] — И затрусил в город.
V
Серая коробка из стекла и бетона, втиснутая в базальтовую ограду, ждет сигнала тревоги.
Мимо длинного ряда домов, пестрящих рекламой, сквозь марево холодного рассвета, погромыхивая, ползет к вокзалу почтовый поезд.
Дымчатый щенок беззаботно носится среди мусорных корзин.
Небо гудит от колокольного звона — густого, тяжелого, властного: кафедральный собор, церковь Сердца Иисусова, лютеранская церковь, Богоматерь-заступница.
И вдруг стеклянная клетка школы вспыхивает огнями: яркие лучи рассекают двор на сотни золотисто-черных ромбов.
На всех этажах петухами заливаются звонки.
Без четверти восемь.
— Символ арийского солнца на стене нужника! — верещал Мицкат. — Что вы об этом думаете, господин Випенкатен, это нацисты?
Випенкатен еще на мгновение задержал свой взгляд на графическом произведении красного цвета, потом повернулся и залепил Мицкату две громкие пощечины. Раз по левой, раз по правой щеке.
— Убирайтесь! Сейчас же на школьный двор, олухи!
Его голос сорвался на дискант.
— Муль, сейчас же приведи дворника!
— Он уже сам идет, господин Випенкатен.
Бекман загребал обеими руками, словно веслами, пробираясь сквозь поток школьников. Они расступались нехотя и с ворчанием.
— Здрасьте, господин Випенкатен! Я как раз в котельной был, вдруг…
Бекман протянул заместителю директора правую руку, посмотрел на нее внимательно и смущенно, когда она одиноко повисла в воздухе, и медленно спрятал ее в карман брюк.