Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Билли Батгейт

Доктороу Эдгар Л.

Шрифт:

Теперь я вспомнил; он сказал, чтобы я не дергался и ждал; когда я потребуюсь, меня позовут. Я стоял у подножия лестницы, ведущей к надземке. Я ведь не слышал его, почему мы не слышим того, что нам говорят? Минуту спустя я поднялся по ступеням и опустил пятицентовик в щель толстого увеличительного стекла; оно осветилось, и я увидел, как огромен американский бизон.

Итак, тем вечером я сделал то, чего никогда не делал раньше, — я устроил вечеринку. Это казалось мне по-настоящему дерзким поступком. Я нашел бар на Третьей авеню, где за приемлемую цену продавали пиво несовершеннолетним, купил небольшой бочонок и взял напрокат все полагающиеся приспособления для разлива, а Помойка привез все это, прикрыв тряпкой, в своей коляске, которую мы спустили со стуком в его подвал, где я и устроил вечеринку. Много усилий потребовалось, чтобы откопать в этом складе дерьма что-то похожее на пару диванов и расчистить место для танцев. С другой стороны, именно Помойка снабдил нас высокими пыльными стаканами, из которых мы пили пиво, старым патефоном фирмы «Виктор» с трубой, загнутой, как морская раковина, пачкой стальных игл и коробкой пластинок негритянской музыки, под которые мы танцевали. Я пообещал ему заплатить за прокат всего, что он дал. В ту ночь я хотел платить всем за все, даже Богу — за воздух, которым дышал. Вечеринку я устроил для неисправимых воспитанников приюта Макса и Доры Даймонд, когда уснули все дежурные по этажам и наблюдающий инспектор. Собралось нас человек десять-двенадцать, включая и мою подругу Ребекку, которая, как и некоторые другие девушки, пришла

в ночной рубашке, правда, при этом она надела сережки и слегка подкрасила губы. Губы накрасили все девушки, причем помадой одного цвета и, очевидно, из одного тюбика. Мы очень гордились своим пивом, которое, судя по привкусу мочи, привезли, скорее всего, со складов мистера Шульца, так как именно пиво придавало нашей вечеринке некую взрослую испорченность. Кто-то пробрался на кухню приюта и вернулся оттуда с тремя колбасами салями и несколькими батонами белого хлеба в вощеной бумаге; Помойка поковырялся в одной из своих коробок и нашел кухонный нож и сломанный кофейный столик; мы приготовили бутерброды, налили в стаканы пиво, для желающих у меня были сигареты, и в сухом и пепельном воздухе подвала, сдобренном угольной пылью, светившейся в желтом свете старой напольной лампы, мы курили сигареты «Уингс», пили наше беспечное пиво, ели, танцевали под старые негритянские голоса двадцатых годов, поющие свои медленные песни, в которых две строки о любви разрешались одной строкой горечи и в которых говорилось о поросячьих ножках, булочках с джемом, гонках на двуколках, о папах, которые изменили, и о мамах, которые изменили, о людях, которые ждали уже ушедшие поезда, и хотя никто из нас танцевать не умел, если не считать танцев в кружочек, которым учили наверху, сама музыка вела нас. Помойка разместился у патефона, он заводил его, вынимал пластинку из черного конверта и ставил ее на диск, он сидел, скрестив ноги, на столе, подложив под себя подушку, сам не танцевал, ни с кем не говорил, но своим бесстрастным вниманием ко всему происходящему проявлял наивысшую для себя общительность. Он не пил, не курил, а только ел и самозабвенно скармливал нам скрипучую музыку — корнеты и кларнеты, тубы, фортепиано и барабаны грустной страсти; девушки танцевали друг с другом, а затем втянули в танцы и мальчиков, и это была очень торжественная вечеринка, белые ребята из Бронкса жались друг к другу под сладкую черную музыку, исполненные намерений жить по-человечески в сиротском приюте. Но постепенно все изменилось — девушки нашли залежи одежды в больших коробках Арнольда Помойки, и он, похоже, не возражал, так что поверх ночных рубашек они надевали на себя то и это, выбирая и примеряя шляпы, платья и туфли на высоких каблуках, что носили в прежние времена, пока каждая не осталась довольна собой; моя маленькая Ребекка оделась в черное кружевное платье испанского типа, доходившее ей до щиколоток, и тонкую розовую шаль с большими петлеобразными дырами, но продолжала танцевать со мной босиком; а некоторые мальчишки нашли пиджаки с широкими плечами, остроносые замшевые туфли и широкие галстуки, которые они повязали на голые шеи, и мало-помалу в дыму, под джазовые мелодии, мы превратились в тех, кем хотели быть, мы танцевали в пыли наших будущих Эмбасси-клубов, в нарядах стыдливой детской любви и постепенно понимали — а это выпадает на долю только самых везучих, — что Бог наставляет не только разум, но и вихляющие в ритм бедра.

Позднее в тот же вечер мы сидим с Ребеккой на диване, она закинула ногу на ногу, грязные пальцы торчат из-под ночной рубашки, поверх рубашки наброшено черное кружевное платье. Остальные воспитанники уже ушли. Подняв руки, она отбрасывает свои черные волосы и ловко укладывает их так, что они без какой-либо видимой причины принимают нужную ей форму, нарушая закон всемирного тяготения. Кажется, я немного пьяный, а может, и мы оба. Да и танцы были жаркие, тесные. Я курю, она берет у меня сигарету, затягивается, не вдыхая дыма в легкие, и возвращает ее мне. Я теперь вижу, что глаза ее подведены тушью, красная губная помада уже поблекла; качая ногой, она искоса бросает на меня взгляды; эти карие, как черные виноградины, глаза; эта белая шея, завернутая в рваную пыльно-розовую шаль, — каждое новое мгновение таит в себе неожиданность, я вплываю в царство интимности, у меня такое чувство, будто я только что познакомился с ней или только что ее потерял, я абсолютно уверен, что никогда не трахал ее на крыше. У меня пересохло во рту от ее неправдоподобной детской красоты. До этого мига я был устроителем вечеринки, хозяином вечера, который демонстрировал свою щедрость и одаривал гостей милостями. Все танцы я уверен, что все знали, к кому я совершал дерзкие набеги по пожарной лестнице, но то была физкультура, я платил ей, черт возьми, видимо, я смотрю на нее в упор, она отвернулась, опустила глаза и еще сильней закачала ногой, — все танцы я танцевал с ней и ни с кем другим, только чтобы подчеркнуть свои права на нее. И это древнее чудесное дитя поняло все сердцем раньше меня, мое новое положение в мире сказывалось на всех, словно каждому отныне позволено было увидеть предстоящую дорогу или заглянуть за горизонт. Скорее всего, это понял даже самый говенный участник вечеринки, один только я бездумно наслаждался приятным отдыхом.

Так что, когда все ушли, мы легли вместе, впервые совершенно голые, на все тот же диван, весь дом спал, даже Помойка заснул где-то среди своих сокровищ. Мы лежали в темном пыльном подвале, я лег на спину, Ребекка — сверху, она приникала ко мне с глубоким вдохом, который я ощущал холодком на своей шее, постепенно, хотя и неловко, она нащупывала свой ритм, я терпеливо ждал. Какое-то время мои руки лежали на ее спине, потом перебрались на ягодицы, я ощутил под пальцами мягкий пушок, наверняка такой же черный, как и ее волосы, он змеился по позвоночнику и исчезал в расщелине ног; и вот я наткнулся на маленькое кольцо между ягодицами, когда она поднимала бедра, я прикасался к нему пальцем, а когда опускала — терял его в зажиме плотных ягодиц. Ее волосы то щекотали мне лицо, то ниспадали вокруг моей головы, и тогда я целовал ее щеки и ощущал на своей шее ее губы, маленькие твердые соски прижимались к моей груди, ее потные бедра прилипали к моим; не помню когда, но она вдруг начала делать маленькие открытия, сопровождая их почти неслышными постанываниями мне в ухо; потом вдруг аритмично задергалась, напряглась, и я почувствовал, как ее мышцы стиснули мой член, колечко между ягодицами сжалось вокруг кончика моего пальца, потом расслабилось, оно сжималось и расслаблялось в такт массирующим член мышцам, я уже больше собой не владел, выгнувшись дугой, я начал вонзаться в нее с такой свирепой силой, будто не она, а я лежал сверху, вскоре мои рывки так убыстрились, что она буквально билась о мои грудь и бедра с тихими стонами, потом поймала мой ритм и стала сначала неуклюже, а потом все лучше и точнее встречать меня, наступило невыносимое блаженство, я выстрелил в нее семенем и, прижимая к себе, содрогался, все глубже впиваясь в молочно-милое чудо. И она прижимала меня к себе, наконец на нас снизошел покой, мы прониклись таким доверием друг к другу, что слов или поцелуев уже не требовалось, нежно и неспешно мы провалились в сон.

Глава восьмая

Проснулся я от холода и того пепельно-серого света, который в подвале детского дома Макса и Доры Даймонд обозначал утро. На полу рядом с диваном лежала куча черного и розового кружева, Чаровница лишилась телесной оболочки: моя возлюбленная ушла наверх, в свое детство. Обитатели сиротского дома выработали в себе достаточно хитрости, чтобы не попадаться воспитателям, мне пришло в голову, что подобное умение может пригодиться подружке гангстера. Интересно, с какого возраста можно жениться? Лежа на диване, я размышлял о том, что моя жизнь изменяется слишком быстро — я не успеваю за ней. Или, может, все связано воедино, проистекает из одного источника — меня изменило прикосновение мистера Шульца, а Бекки изменилась от моего, — и существует только один бесконечный канал влияния. Она никогда не испытывала оргазма раньше, по крайней мере, со мной, но я был уверен, что и с другими тоже. У нее и волос-то там почти не было. Чтобы сравняться со

мной, она взрослела быстрее обычного.

О Боже, какие чувства я тогда испытывал к этой загадочной сиротке, средиземноморской оливке, к этой маленькой проворной колдунье с прямой спиной, покрытыми пушком ягодицами; она переносила все тяготы своей жизни с таким терпением, на какое способны только женщины. Я ей нравился! Мне хотелось бегать с ней наперегонки, я бы дал ей фору, она же младше, но, готов спорить, бегает она здорово. Я видел, как она без устали скачет через веревочку, с вывертами, на одной ноге, через две веревки сразу, когда они вращаются в разных направлениях, успевая сделать два быстрых прыжка за один оборот веревки, лучше и дольше ее никто из девчонок прыгать не умел. Она могла и на руках ходить, юбка задрана, смуглые ноги болтаются в воздухе, а она идет себе и совершенно не стесняется своих белых трусиков, на которые глазеют все мальчишки. Она была настоящая спортсменка, гимнастка, я мог бы научить ее жонглировать и сам бы учился, пока бы мы не начали жонглировать вдвоем шестью булавами сразу.

Но сначала мне хотелось купить ей что-нибудь. Я стал думать, чего бы ей подарить. Потом прислушался. Сиротский приют я знал не хуже своего родного дома и даже в похмелье, лежа в подвале, пропахшем прогорклым пивом, мог по любому знаку — например, по вибрации здания — определить время дня: сейчас только начали ходить на кухне. Значит, светает. Я встал, сгреб свою одежду, по черной лестнице пробрался в мальчишеский душ и через десять минут уже радовался на улице новому утру; мои мокрые, недавно постриженные волосы блестели, клубный пиджак красовался на мне своей белой атласной стороной, завтраком мне служила свежая булка, которую я взял из большого хлебного мешка, оставленного еще до рассвета на раздаточной платформе грузовиком фирмы «Пехтерс Бейкери».

Была такая рань, что все еще спали, даже моя мать. На пустынных улицах под мутным небом горели фонари. Я шел к Третьей авеню, где собирался выбрать в витринах ломбарда подарок, а потом подождать неподалеку, пока ломбард откроется. Мне хотелось купить Бекки какое-нибудь украшение, может кольцо.

В этот ранний час даже газетный киоск у станции надземки еще не открылся. Газеты лежали в кипах, как их сбросили с фургонов. Что заголовок «Миррор» предназначен для меня, я понял еще до того, как взглянул на него, притягательную силу слов я почувствовал до того, как прочел их: УЖАСНОЕ БАНДИТСКОЕ УБИЙСТВО. Ниже помещался размытый снимок мертвого человека в кресле парикмахера, мне он показался обезглавленным, но подпись объясняла, что голова его завернута в окровавленные салфетки. Какой-то босс подпольной лотереи из Вест-сайда. По рассеянности, прежде чем вытащить газету и прочитать всю статью, я положил три цента прямо на землю.

Я читал статью со всепоглощающим интересом, сначала в тени надземки, потом, дабы увериться, что все понял правильно, встал в освещенный квадрат, утренний свет в который падал из прогала между шпалами, и прочитал ее еще раз, держа «Миррор» на вытянутых руках; нигде ничего пока не двигалось — ни поезда, ни трамваи, разве что тень от надземки на мощеной мостовой была похожа на прутья тюремной камеры, по которым стучит палкой надзиратель; голова у меня начала болеть от напряжения, чередование света и тени, черный шрифт на белой бумаге казались мне таинственным личным посланием.

Я, разумеется, знал, чьих рук это дело, в статье ничего нового по сравнению с фотографией и заголовком для меня не было, но я читал ее с напряженным вниманием, не только как человек той же профессии, но и как сотрудник одной с ним фирмы; я читал о своем наставнике, доказательством чего служило как раз то, что доказательств мне не требовалось, я был так уверен в своей догадке, что принялся искать в статье имя мистера Шульца, и очень удивился, не найдя его там; размягший и отупевший после первой ночи любви, я, видимо, считал, что все в мире должны знать известное мне, что я не могу знать чего-нибудь такого, чего не знают другие, особенно газеты. Вернувшись к киоску, я вытащил экземпляр «Ньюс» и обнаружил в ней почти ту же самую фотографию и уже известные мне сведения, а затем взял напыщенную «Геральд трибюн», у них было не больше сведений, чем у других, хотя понаписали они черт-те чего. Никто ни о чем понятия не имел. Гангстеров убивали каждый день, но кто и почему — оставалось загадкой. Силы противостояли друг другу тайно, союзники становились врагами, партнеры расходились, и любой человек в этом бизнесе мог быть убит любым другим в любой день недели; а прессе и полиции, чтобы найти виновников и сделать выводы, требовались свидетели, показания, документы. У них, возможно, и были свои приемы, но уж больно долго они строили достоверную версию, словно археологи, которые колдуют над молчаливыми развалинами. Я же, наоборот, все сразу понял, будто сам там был. Он всегда хватал первое, что попадало под руку. Ярость подсказывала ему нужный ход, я хочу сказать, что никто не усаживает человека в парикмахерское кресло, чтобы убить его там, а просто, увидев врага в кресле, вы хватаетесь за бритву. Он совершенно потерял голову, как и тогда с пожарным инспектором; я пристал к великому Немцу Шульцу в период упадка его империи, когда он уже терял над ней власть, фотографии на первой полосе газеты изображали дело рук кровавого маньяка, и что теперь, черт возьми, делать? Мне почудилось, будто меня вовлекли во что-то против моей воли, будто он нарушил уговор, и мне уже нечему учиться у него, разве что саморазрушению.

Я покрылся холодным липким потом, меня затошнило — более противного ощущения я не знаю. В такие моменты хочется упасть на землю и прижаться к ней, больше тут ничего не придумаешь. Оглядевшись, я швырнул газеты в мусорный бак, словно меня могли арестовать за них, словно они-то и доказывали мое соучастие в преступлении.

Я сел на порог подъезда, опустил голову между колен и начал ждать, когда пройдет эта ужасная тошнота. Через несколько минут я почувствовал себя лучше, пот сменился ознобом, стало легче, я снова задышал. Возможно, именно в этот миг и родилось у меня тайное убеждение, что я всегда смогу унести ноги, что пусть они ищут меня, все равно не найдут, я знаю столько потайных ходов, что им и не снилось. Но додумался я тогда лишь до того, что мистер Шульц намного опаснее для меня, когда я не вижу его, чем когда я с ним. Он выкинет еще что-нибудь такое, а меня загребут. И любой другой, и мистер Берман тоже, чем меньше я вижу их, тем я уязвимее. Вывод, конечно, сомнительный, но чувство такое я в то время испытывал. Если я вдали от мистера Шульца, то как мне определить, что пришло время уносить ноги? Нет, я должен возвратиться в банду, в ней моя сила, в ней моя защита. Сидя там, под железной дорогой, я понимал, что быть не с ними — это непозволительная для меня роскошь. Без них я в опасности.

Я признался себе, что мысли мои путаются. Чтобы успокоиться, я принялся ходить. Я ходил и ходил, и мало-помалу, словно некое уверение, дескать, мир стерпит все, что бы с ним ни случилось, над головой с грохотом пошли поезда, на улицах появились легковые машины и грузовики, люди, имеющие работу, отправились на нее, зазвенели трамваи, хозяева открыли двери своих магазинов, я нашел кафе, сел за стойку плечом к плечу с моими согражданами, выпил томатного сока и кофе и, взбодрившись, заказал глазунью из двух яиц, тосты, ветчину, пончик и еще кофе, потом задумчиво выкурил сигарету, и мир показался мне не таким уж плохим. Сказал же мистер Шульц мистеру Берману в моем присутствии: «Мы должны сделать пару необходимых шагов». Мойщики окон, падающие с двенадцатого этажа, — первый из шагов, а это вот — второй. Речь идет о запланированном убийстве, точном и своевременном, как телеграмма «Уэстерн юнион». [2] Жертва, в конце концов, сам был подпольным лотерейщиком. Конкурентом. Так что этим убийством мистер Шульц посылал сообщение кому надо. Но, с другой стороны, то, что человека зарезали бритвой, для окружной прокуратуры, для репортеров уголовной хроники, полицейских, городских властей, для всех в подпольном бизнесе, кроме конкурентов мистера Шульца, работа эта по почерку с Немцем не вязалась, по мстительности это было скорее негритянское или сицилийское убийство, впрочем, его кто угодно мог совершить.

2

«Уэстерн юнион» — американская телеграфная компания.

Поделиться с друзьями: