Биография голода. Любовный саботаж
Шрифт:
Поэтому, когда я увидела, что Елена уделяет внимание нелепому существу, я возмутилась.
Пусть она не любит меня.
Но чтобы она предпочла мне нелепое существо – это уже не лезло ни в какие ворота.
Значит, она все-таки слепая?
Но ведь у нее есть брат: не может же она не знать, что все мальчики обижены природой. Не может же она влюбиться в калеку.
Калек можно любить только из жалости. А Елене было неведомо это чувство.
Я не понимала.
Она что, правда его любит? Узнать это невозможно. Но ради него она перестала шагать с отсутствующим видом, она соблаговолила остановиться и послушать. Я никогда не видела, чтобы она кого-то баловала таким вниманием.
И так повторялось на многих переменах. Видеть это было нестерпимо.
Кто такой, черт возьми, этот нелепый? Я не была с ним знакома.
Я навела справки. Это оказался шестилетний француз из Вайцзяо-далу. Ну, слава богу, не хватало еще, чтобы он жил в одном гетто с нами. Но он общался с Еленой в школе по шесть часов в день. Это было ужасно.
Его звали Фабрис. Я никогда не слышала такого имени и сразу решила, что это самое дурацкое имя на свете. А в довершение своей нелепости он еще и носил длинные волосы. Это было чрезвычайно нелепое существо.
Увы, кажется, я была единственной, кто так считал. Фабрис был заводилой в младших классах.
Моя любимая выбрала власть, мне было стыдно за нее.
Но, как ни странно, от этого я только еще больше ее полюбила.Я не понимала, почему у моего отца такой измученный вид. В Японии он хорошо себя чувствовал. В Пекине его будто подменили.
К примеру, со дня приезда он пытался выяснить состав китайского правительства.
Хотелось бы знать, ему что, всерьез это интересно?
Похоже было, что да. Ему не везло. Всякий раз, когда он задавал этот вопрос, китайские власти отвечали, что это секрет.
Он старался возражать как можно вежливее:
– Но ни одна страна мира не скрывает состав своего правительства!
Кажется, этот аргумент не трогал китайцев.
Таким образом, немногие дипломаты, жившие в Пекине, были вынуждены обращаться к фиктивным и безымянным министрам: это интересное занятие требовало способности к абстрактному мышлению и смелости воображения.
Всем известна молитва Стендаля: «Господи, если Ты существуешь, сжалься над моей душой, если она у меня есть».
Общение с китайским правительством сводилось примерно к тому же.
Но действующая система была гораздо сложнее теологии, поскольку не переставала сбивать с толку своей непоследовательностью. Так, официальные обращения могли содержать следующую фразу: «На открытии новой ткацкой фабрики народной коммуны такой-то присутствовал министр промышленности товарищ Чан…»
Тут же все пекинские дипломаты бросались к своим правительственным уравнениям с двадцатью неизвестными и записывали: «11 сентября 1974 года. Министр промышленности – Чан…»
Месяц за месяцем политическая мозаика потихоньку заполнялась, но всегда с огромной долей неуверенности, потому что состав правительства Китая был весьма нестабилен. Одним словом, однажды, без всякого предупреждения, появлялось следующее
И все начиналось сначала.
Склонные к мистике утешались словами, которые давали пищу их фантазии:– В Пекине мы поняли, что древние подразумевали под выражением deus absconditus [27] .
Прочие шли играть в бридж.
Меня не волновали подобные вещи.
Было кое-что поважнее.
Был этот Фабрис, чей авторитет рос на глазах и на которого Елена обращала все больше и больше внимания.
Я не задавалась вопросом, что есть у этого мальчика, чего нет у меня. Я знала, что у него есть.
И именно это озадачивало меня. Неужели у Елены эта штука не вызывала смеха? Неужели она могла ей нравиться? Очень похоже, что так оно и было.
В четырнадцать лет, к моему великому удивлению, я стала относиться к этому по-другому.
Но в семь лет такая склонность казалась мне непонятной.
Я с ужасом сделала вывод, что моя возлюбленная сошла с ума.
Я решила: будь что будет. Отведя маленькую итальянку в сторону, я шепнула ей на ухо, каким уродством страдал Фабрис.
Она посмотрела на меня, сдерживая смех, и было ясно, что смеялась она надо мной, а не над этим предметом.
Я поняла, что Елена для меня потеряна.
Ночь я провела в слезах – не потому, что у меня не было этого приборчика, а потому, что у моей любимой оказался дурной вкус.В школе один отважный учитель задумал занять нас чем-то иным, нежели строительство бумажных самолетиков.
Он собрал вместе три младших класса, и я оказалась рядом с Еленой и ее свитой.
– Дети, у меня идея – мы вместе сочиним историю.
Это предложение сразу показалось мне подозрительным. Но я одна так к нему отнеслась, остальные обрадовались.
– Пусть те, кто умеет писать, сочинят какую-нибудь историю. А потом мы вместе выберем самую интересную, нарисуем к ней картинки и сделаем книгу.
«Чепуха», – подумала я.
Эта затея была придумана для того, чтобы неграмотные ученики младших классов захотели научиться писать.
Уж если приходится заниматься всякой ерундой, решила я, напишу историю, которая мне по душе.
И с жаром погрузилась в творчество.
Одну прекрасную русскую принцессу (почему именно русскую, до сих пор не пойму) закопали голой в сугроб. У нее были очень длинные волосы и бездонные глаза, которые великолепно выражали страдание. Холод причинял ей нестерпимые муки. Только голова ее виднелась из снега, и несчастная понимала, что кругом ни души и никто не придет ей на помощь. Далее следовало долгое описание ее слез и горя. Я ликовала. И тут появлялась другая принцесса, dea ex machina [28] , которая вызволяла ее из снежного плена и согревала ее заледеневшее тело. Со страстью и вожделением описывала я, как она это делала.
Голова моя была как в тумане, когда я сдала свое сочинение.
По непонятным причинам оно оказалось тут же предано забвению. Учитель даже не упомянул о нем.
Однако он рассказал обо всех остальных, где говорилось о поросятах, далматинцах, о носе, который рос, если его хозяин врал, – короче, сплошной плагиат.
К моему великому стыду, должна признаться, что я забыла историю, сочиненную Еленой.
Но я не забыла, кто из учеников занял первое место и как толпа помогла ему в этом.
В сравнении с этим румынская избирательная кампания – просто образец честности.
Фабрис – а это, конечно, был он – сочинил историю о благотворительности. Дело происходило в Африке. Маленький негритенок не мог видеть, как его семья умирает с голоду, и отправился на поиски съестного. Он ушел в город и разбогател. Через десять лет он вернулся в деревню, завалил родню подарками и едой и построил больницу.
Вот как учитель преподнес нам этот поучительный рассказ:
– Я оставил напоследок историю нашего Фабриса. Не знаю, что вы на это скажете, но мне она нравится больше всех.
И он прочел его сочинение, которое было встречено самыми вульгарными криками восторга.
– Ну что ж, дети, думаю, вы со мной согласны.
Не могу выразить, как мне было противно.
Прежде всего, сага Фабриса показалась мне пошлой и глупой.
«Да ведь это сказка про гуманитарную помощь!» – слушая чтение, воскликнула я про себя с таким возмущением, словно хотела сказать: «Это же пропаганда!»
С тех пор, если этот взрослый кого-то хвалил, я сразу понимала, что речь об очередной посредственности.
Мое первое впечатление подтвердилось отвратительной идеологической манипуляцией, которая затем последовала.
Дальнейшее шоу разворачивалось по тому же сценарию: голосование восторженными криками, а не бюллетенями, неточность в подсчетах и т. д.
И в конце гвоздь программы: лицо победителя, который вышел поприветствовать избирателей и изложить свой проект более подробно.
Его спокойная, довольная улыбка!
Его идиотский голос, вещающий о мужестве голодающих!
А главное – единодушные радостные вопли этой кучки придурков!
Только Елена не ликовала вместе со всеми, но та гордость, с которой она смотрела на героя, была не лучше.
По правде сказать, я ничуть не расстроилась, что о моей истории не упомянули. Я жаждала славы только в любви и на фронте. И считала, что писать – хорошее занятие для других.
Но при мысли, что притворная доброта этого мелкого нелепого существа снискала такой восторг, меня тошнило.
То, что к моему возмущению примешивалась изрядная доля ревности и злости, не меняло дела: мне было отвратительно слышать, как превозносят до небес историю, где добрые чувства подменяют полет воображения.
С этого дня я провозгласила литературу делом продажным.Махинация была налицо.
Сочинение писали сорок детей.
Я гарантирую, что писали только тридцать девять, потому что я предпочла бы умереть, нежели участвовать в этой народно-просветительской акции.
А если исключить маленьких перуанцев и других инопланетян, случайно приземлившихся среди нас, которые не понимали ни слова по-французски, остается тридцать четыре человека.
Из них надо вычесть тех, которые молча следуют за большинством, такие есть в любом обществе, и их тупое молчание принимают за участие. Остается двадцать человек.
Среди них Елена, которая всегда молчит, чтобы сохранить репутацию сфинкса. Остается девятнадцать.
Из них девять девочек, влюбленных в Фабриса и открывающих рот исключительно для того, чтобы громко одобрять все, что бы ни сказал их длинноволосый идол. Остается десять.
Из них четверо мальчиков, подражающих Фабрису и только умеющих, что разевать рты от восторга, когда говорит их кумир. Итого шесть.
Среди них один румын, очень важный с виду, все время повторяющий, как ему нравится эта затея и как он мечтает принять в ней участие. На этом его участие и заканчивалось. Без него остается пять.
Из них два соперника Фабриса, которые робко пытаются противиться всему, что он говорит, но малейший их выпад гасится общим улюлюканьем. Итого трое.
Среди них странный тип, который говорит только по подсказке. Остается два человека.
Один из них – мальчик, который жаловался, возможно искренне, что у него нет ни капли фантазии.
Вот как мой соперник преуспел в нашем коллективном труде.
(Впрочем, таково большинство коллективных трудов.)
И вот как те, кто должен был научиться читать и писать благодаря этому спектаклю, ничему не научились.Махинация растянулась на три месяца.
Мало-помалу учитель заметил кое-какие изъяны этого предприятия, которое становилось все менее и менее коллективным.
Однако он не пожалел о своей выдумке, потому что мы за три месяца никого не поколотили, а это уже было большим достижением.
Однажды он все-таки рассердился, видя, что лагерь бессловесных стремительно разрастается. И он приказал тем, кто не участвовал в сочинительстве, рисовать к истории Фабриса картинки.
Этим занялись двадцать детей, которые, как предполагалось, должны были изобразить прекрасный поступок героя.
Непонятно почему учитель велел нам рисовать наши шедевры при помощи палочек, вырезанных из сырого картофеля, которые макались в тушь. Впрочем, это прекрасно сочеталось с продовольственной тематикой, которую мы рисовали.
Наверное, задумка должна была выглядеть авангардной, но была скорее несуразной, учитывая, что картошка в Китае стоила гораздо дороже, чем кисти.
Нас разделили на художников и чистильщиков-строгальщиков картошки. Я заверила, что таланта к живописи у меня нет, и подалась в чистильщики, где начала с тайным бешенством применять разные технические методы саботажа. Я делала все, что угодно, лишь бы палочка не получилась: резала слишком тонко или поперек, а иногда даже попросту ела сырые клубни, чтобы уничтожить их, что само по себе геройский поступок.
Я никогда не бывала в Министерстве культуры, но когда я себе его воображала, то всегда видела перед собой классную комнату в Городе Вентиляторов, где десять человек чистят картошку, десять художников вдохновенно марают бумагу, девятнадцать интеллектуалов сидят без дела, а верховный жрец в одиночестве создает великую и возвышенную коллективную историю.Если на этих страницах почти не говорится о Китае, это не значит, что он был мне неинтересен. Не обязательно быть взрослым, чтобы подхватить болезнь, которая в зависимсти от проявлений может именоваться по-разному: синомания, синопатия, синопоклонство или даже синофагия – смотря чем является для вас эта страна. Мы едва начинаем понимать, что интересоваться Китаем значит интересоваться самим собой. По странным причинам, которые связаны, вероятно, с его огромными размерами, древностью, ни с чем не сравнимой цивилизацией, с его гордыней, чудовищной утонченностью, легендарной жестокостью, необъяснимыми парадоксами, с его молчанием и мифической красотой, свободой интерпретаций, которую допускает его таинственность, с его законченностью, его всеми признанной мудростью, тайным господством, постоянством, страстью, которую он внушает, и, наконец – и более всего, – с его непознаваемостью, так вот, по всем этим неблаговидным причинам человек внутренне отождествляет себя с Китаем, хуже того, в Китае он видит географическое воплощение самого себя.
Как дом терпимости позволяет обывателю воплотить в жизнь свои самые непристойные фантазии, так и Китай становится местом, где можно дать волю самым низким своим побуждениям – а именно говорить о себе. Потому что разговор о Китае – это очень удобный завуалированный способ поговорить о себе (исключения можно сосчитать по пальцам одной руки). Отсюда и чувство превосходства, о котором говорилось выше и которое, прячась под маской злословия и поношения, никогда, однако, не позволяет далеко уйти от первого лица единственного числа.
Дети еще более эгоцентричны, чем взрослые. Вот почему Китай околдовал меня, как только я ступила на его землю в возрасте пяти лет. Потому что эта мечта, доступная даже незамысловатым умам, не случайна: по сути все мы – китайцы. Конечно, каждый в той или иной степени несет в себе частичку Китая, как у каждого есть некое количество холестерина в крови или самодовольства во взгляде. Любая цивилизация по-своему повторяет китайскую модель. Из цепочек разных плеоназмов можно было бы выделить великую ось истории: первобытное общество – Китай – цивилизация, поскольку невозможно упомянуть одно из трех понятий, исключив два других.
И однако Китая почти нет на этих страницах. Можно придумать много отговорок: что присутствие Китая чувствуется тем сильнее, чем меньше о нем упоминаешь; что это рассказ о воспоминаниях детства и что, в каком-то смысле, каждое детство – это собственный Китай; что Срединная империя – слишком интимное место на теле человечества, чтобы я осмелилась описывать ее более подробно; что при описании этого двойного путешествия – в детство и в Китай – слова становятся особенно слабыми и невыразительными. Все это звучит правдоподобно, и мне наверняка поверили бы.
И все же я отвергаю все это в силу самого досадного довода: эта история происходит в Китае и все-таки не совсем там. Я предпочла бы сказать, что все это случилось не в Китае, причин тому нашлось бы немало. Приятнее было бы думать, что эта страна больше не была Китаем, что настоящий Китай куда-то исчез, а на краю Евразии появилась огромная по численности нация, бездушная и безымянная, а значит, как бы и не страдающая, в нашем понимании. Но увы, я этого сказать никак не могу. И, вопреки всем мечтам, эта отвратительная страна была именно Китаем.
Что вызывает сомнение, так это присутствие в Китае иностранцев. Необходимо понять, что означает слово «присутствовать». Конечно, мы жили в Пекине, но разве можно говорить о «присутствии», если ты так тщательно изолирован от китайцев? Если доступ к остальной территории страны запрещен? Если общение с ее жителями невозможно?
За три года мы по-настоящему познакомились только с одним китайцем, переводчиком из посольства, милым человеком, носившим редкое имя Чан. Его французский был восхитителен и изыскан, с очаровательными фонетическими неточностями: например, вместо того чтобы сказать «раньше», он говорил «в очень холодной воде», потому что так ему слышалось французское «а вот раньше». Мы не сразу поняли, почему господин Чан так часто начинал фразы словами «в очень холодной воде». Но его рассказы об этой «холодной воде» были всегда необычайно интересны, и чувствовалось, какую ностальгию они у него вызывают. Однако именно из-за постоянных упоминаний о «холодной воде» господина Чана взяли на заметку, и очень скоро он исчез, а вернее, испарился, не оставив и следа, как будто его и не было.
О его дальнейшей судьбе остается только гадать.
Довольно быстро его сменила несговорчивая китаянка с редким именем Чан. Но если господин Чан был господином, то она не терпела никакого другого обращения, кроме как «товарищ». Когда к ней обращались «мадам Чан» или «мадемуазель Чан», она поправляла нас, словно речь шла о грубой грамматической ошибке. Однажды моя мать спросила: «Товарищ Чан, а как обращались к китайцам раньше? Был ли какой-то эквивалент слов «мадам» или «месье»?»
– К китайцам обращаются «товарищ», – неумолимо ответила переводчица.
– Да, конечно, – настаивала моя наивная мать. – Но раньше, вы понимаете… раньше?
– Не было никакого «раньше», – безапелляционно отрезала товарищ Чан.
Мы все поняли.
У Китая не было прошлого.
Нечего было говорить об «очень холодной воде».
На улицах китайцы шарахались от нас, как от зачумленных. Что касается обслуживающего персонала, который китайские власти выделили иностранцам, то эти люди очень мало общались с нами. Так что, во всяком случае, в шпионаже их заподозрить было нельзя.
Наш повар, с редким именем Чан, очень тепло к нам относился, наверное, потому, что имел доступ к миру продуктов, которые в голодном Китае считались наипервейшей ценностью. Чан был одержим идеей закармливать троих детей с Запада, которых ему поручили. Он присутствовал при каждом приеме пищи, когда мы ели без родителей, а так было почти всегда, и строго следил за тем, как мы едим, словно от наших тарелок зависела судьба человечества. Он говорил только
два слова: «много кушать» – магическая формула, которую он произносил размеренно и торжественно, как заклинание. В зависимости от нашего аппетита на его лице отражались или удовлетворение от сознания выполненного долга, или мучительная тревога. Повар Чан любил нас. И если он заставлял нас есть, то только потому, что это был единственный дозволенный ему способ выразить свою любовь: китайцам разрешалось говорить с иностранцами только о еде.Еще были рынки, куда я ездила верхом покупать карамельки, красных косоглазых рыбок, тушь и прочие диковинки, но там общение ограничивалось товарно-денежным обменом.
Вот и все.
После всего вышесказанного остается сделать вывод: эта история происходила в Китае в той степени, в какой ей это было позволено – то есть в очень незначительной.
Это история гетто. А значит, рассказ о двойном изгнании – изгнании из родной страны (для меня это была Япония, потому что я считала себя японкой) и изгнании из Китая, который нас окружал, но от которого мы были отрезаны как весьма нежелательные гости.
Во избежание неясностей уточню: Китай занимает на этих страницах такое же место, как чума в «Декамероне» Боккаччо. Если о ней почти не говорится, то лишь потому, что она СВИРЕПСТВУЕТ повсюду.Елена всегда была недоступна. А с тех пор, как появился Фабрис, она все больше от меня ускользала.
Я уже не знала, что придумать, чтобы обратить на себя ее взор. Я хотела рассказать ей про вентиляторы, но подумала, что она поведет себя так же, как в случае с конем, – пожмет плечами и равнодушно отвернется.
Я благословляла судьбу за то, что Фабрис жил в Вайцзяо-далу. И благословляла мать моей любимой, которая запрещала своим детям покидать Саньлитунь.
На самом деле попасть из одного гетто в другое было очень просто. На велосипеде у меня это занимало четверть часа. Я часто ездила туда, потому что в Вайцзяо-далу был магазин, торговавший отвратительными китайскими леденцами, которые кишели микробами, но казались мне лучшим лакомством в мире.
Я заметила, что за три месяца ухаживания Фабрис ни разу не наведался в Саньлитунь.
Это навело меня на мысль, как я надеялась, жестокую. По дороге из школы я спросила Елену безразличным тоном:
– Фабрис влюблен в тебя?
– Да, – ответила она равнодушно, словно иначе и быть не могло.
– А ты его любишь?
– Я его невеста.
– Невеста! Но тогда вы должны с ним часто видеться.
– Мы видимся каждый день в школе.
– Нет, не каждый день. Кроме субботы и воскресенья.
Надменное молчание.
– И вечером вы тоже не видитесь. А ведь жених и невеста чаще всего встречаются по вечерам. Чтобы ходить в кино.
– В Саньлитунь нет кинотеатра.
– Кинотеатр есть в «Альянс франсез», рядом с Вайцзяо-далу.
– Но мама не разрешает мне выходить отсюда.
– А почему Фабрис не приходит к тебе в Саньлитунь?
Молчание.
– На велосипеде оттуда можно доехать за четверть часа. Я каждый день туда катаюсь.
– Мама говорит, что выходить опасно.
– Ну и что? Фабрис боится? Я каждый день выхожу.
– Родители ему не позволяют.
– И он слушается?
Молчание.
– Я велю ему прийти ко мне завтра в Саньлитунь. Вот увидишь, он придет. Он делает все, что я говорю.
– А вот и нет! Если он любит тебя, он должен сам до этого додуматься. По-другому не считается.
– Он любит меня.
– Почему же он не приходит?
Молчание.
– Может быть, у Фабриса есть другая невеста в Вайцзяо-далу, – предположила я.
Елена презрительно рассмеялась:
– Другие девочки не такие красивые, как я.
– Откуда ты знаешь? Они не все ходят во французскую школу. Англичанки, например.
– Англичанки! – засмеялась она так, будто одно это слово рассеивало всякие подозрения.
– Ну и что, что англичанки? Есть же леди Годива.
Елена взглянула на меня, в ее глазах были вопросительные знаки. И я объяснила, что у англичанок есть привычка прогуливаться голыми верхом на коне, завернувшись в плащ из собственных волос.
– Но в гетто нет лошадей, – холодно возразила Елена.
– Ну, если ты думаешь, что англичанок это остановит…
Моя возлюбленная удалилась быстрым шагом. Я впервые видела, чтобы она так быстро шла.
На лице ее не отразилось никакого страдания, но я поняла, что задела хотя бы ее гордыню, если не сердце, существование которого до сих пор доказано не было.
Для меня это был великий триумф.Я ничего не знала о возможном двоеженстве Фабриса.
Все, что мне известно, это что на следующий день Елена разорвала свою помолвку.
Она сделала это с примерным равнодушием. Я очень гордилась ее бесчувственностью.
Репутации длинноволосого соблазнителя был нанесен сокрушительный удар.
Я ликовала.
И во второй раз мысленно поблагодарила китайский коммунизм.С приближением зимы военные действия активизировались.
Мы знали, что, когда гетто покроется льдом, нас хочешь не хочешь заставят часами разбивать кирками ледовое море, из-за которого машины не могли проехать.
Поэтому нужно было выплеснуть свою агрессию заранее.
И мы ни в чем себе не отказывали.
Особенно мы гордились своим новым отрядом, который назывался «когорта блюющих».
Оказалось, что среди нас были дети, обладавшие чудесным даром. Феи, склонявшиеся над их колыбелью, наделили их талантом блевать по заказу.
Достаточно было хоть какой-нибудь пище попасть в желудок, чтобы ее можно было извергнуть.
Эти люди вызывали восхищение.
Большинство прибегали к обычному средству – два пальца в рот. Но некоторые поразительным образом действовали одним усилием воли. Обладая фантастической способностью к духовному самоуглублению, они имели доступ к клеткам мозга, отвечающим за рвотный рефлекс. Надо было только немного сосредоточиться, и все получалось.
Обслуживание когорты блюющих напоминало заправку самолетов: нужно было подпитывать их на лету. Мы прекрасно понимали, что блевать на пустой желудок непродуктивно.
Самые бесполезные из нас должны были поставлять рвотное топливо – красть у китайских поваров пищу, которую можно легко съесть. Взрослые заметили, как быстро исчезают печенье, изюм, плавленые сырки, сгущенка, шоколад, а особенно растительное масло и растворимый кофе – ведь мы открыли философский камень рвоты. Смесь масла для салата и растворимого кофе. Эта бурда выходила быстрее всего остального.
(Деликатный нюанс: ни один из упомянутых продуктов не продавался в Пекине. Раз в три месяца наши родители ездили в Гонконг, чтобы пополнить запасы продовольствия. Эти путешествия стоили дорого. Иначе говоря, мы выблевывали кучу денег.)
Продукты выбирали по весу: чем легче, тем лучше. Поэтому еда в стеклянных банках исключалась сразу. Тот, кто добывал еду, назывался «резервистом». Блюющего должен был сопровождать хотя бы один «резервист». Такое сотрудничество порождало настоящую дружбу.
Для немцев не было пытки ужаснее. Когда их макали в секретное оружие, они часто плакали, но с достоинством. Блевота же наносила сокрушительный удар их чести: они выли от ужаса, когда эта субстанция касалась их, как будто это серная кислота. Однажды одному стало так плохо, что его самого стошнило, к нашему общему ликованию.
Конечно, довольно быстро самочувствие блюющих стало ухудшаться. Но их подвижничество вызывало такие восторги с нашей стороны, что они оставались равнодушны к телесным недугам.
В моем представлении их слава не имела себе равных. Я мечтала вступить в когорту. Увы, у меня к этому не было ни малейших способностей. Напрасно я глотала мерзкий философский камень, меня не рвало.
И все же нужно было совершить что-то значительное. Иначе Елена никогда не захочет знаться со мной.
Я готовилась к этому в величайшем секрете.Между тем в школе моя возлюбленная снова одиноко расхаживала по двору.
Но теперь я знала, что она не так недоступна. И я ходила за ней на каждой перемене, не осознавая всей глупости подобного поведения.
Я шагала рядом и что-нибудь рассказывала. Она едва ли слушала меня. Мне это было почти безразлично: ее неземная красота затуманивала мой разум.
Потому что Елена была поистине великолепна. Итальянская грация, пронизанная культурой, элегантностью и умом, была приправлена в ней индейской кровью матери – со всем, что до сих пор за этим стоит в моем буйном воображении: поэзией варварства, человеческих жертвоприношений и прочих упоительных дикарских жестокостей. Взгляд моей возлюбленной источал яд кураре и очарование картин Рафаэля: было от чего упасть замертво.
И Елена отлично это знала.
В тот день в школьном дворе я не смогла удержаться и не сказать классическую фразу, которая в моих устах звучала как нечто новое и бесконечно искреннее:
– Ты так красива, что ради тебя я готова на все.
– Мне это уже говорили, – равнодушно заметила она.
– Но я-то тебе правду говорю, – сказала я, прекрасно сознавая, что в моем ответе был язвительный намек на недавнюю историю с Фабрисом.
Она ответила быстрым насмешливым взглядом, словно говоря: «Думаешь, ты меня задела?»
Потому что надо признать: насколько безутешен был француз, настолько же равнодушной оставалась итальянка, доказывая тем самым, что она никогда не любила своего жениха.
– Значит, ради меня ты сделаешь все, что угодно? – весело спросила она.
– Да! – ответила я, надеясь, что она прикажет сделать самое страшное.
– Ладно, я хочу, чтобы ты пробежала двадцать кругов по двору без остановки.
Задание показалось мне очень легким. Я тут же сорвалась с места. Я носилась как метеор, сама не своя от радости. После десятого круга мой пыл поубавился. Я еще больше сникла, когда увидела, что Елена совсем не смотрит на меня, и неспроста: к ней подошел один из нелепых.
Однако я выполнила свое обещание, я была слишком честна (слишком глупа), чтобы схитрить, и предстала перед Еленой и мальчишкой.
– Всё, – сказала я.
– Что? – снизошла она до вопроса.
– Я пробежала двадцать кругов.
– А… Я забыла. Повтори, а то я не видела.
Я снова побежала. Я видела, что она опять не смотрит на меня. Но ничто не могло меня остановить. Бег делал меня счастливой: моя страстная любовь могла выразить себя в этой бешеной гонке, и пусть я надеялась напрасно, мое рвение все равно увлекало меня вперед.
– Вот, пожалуйста.
– Хорошо, – сказала она, не обращая на меня внимания. – Еще двадцать кругов.
Казалось, ни она, ни нелепый даже не замечают меня.
Я бегала. В экстазе я твердила себе, что бегаю ради любви. Одновременно я чувствовала, что начинаю задыхаться. Хуже того, я припомнила, что уже говорила Елене о своей астме. Она не знала, что это такое, и я ей объяснила. Это был единственный раз, когда она слушала меня с интересом.
Значит, она приказала мне бегать, зная, чем мне это грозит.
После шестидесяти кругов я вернулась к моей возлюбленной.
– Повтори.
– Ты помнишь, что я тебе говорила? – робко спросила я.
– Что?
– У меня астма.
– Думаешь, я бы приказала тебе бегать, если бы забыла об этом? – ответила она с полным равнодушием.
Покоренная, я вновь сорвалась с места.
Я не отдавала себе отчета в том, что со мной происходит. В голове у меня стучало: «Ты хочешь, чтобы я топтала себя ради тебя? Прекрасно. Это достойно тебя и достойно меня. Ты увидишь, на что я способна».
Слово «топтать» было мне по душе. Я не увлекалась этимологией, но мне слышался в нем топот копыт, это были копыта моего коня, а значит, мои настоящие ноги. Елена хотела, чтобы я топтала себя ради нее, значит, я должна уничтожить себя этим галопом. И я бежала, воображая, что земля – это мое тело и что я топчу его, повинуясь моей любимой, и буду топтать, пока не затопчу до смерти. Я улыбалась, думая об этом, и неслась все быстрее.
Мое упорство удивляло меня. Езда на велосипеде – верховая езда – натренировала мое дыхание, несмотря на астму. И все же я чувствовала приближение приступа. Дышать было все труднее, боль становилась невыносимой.
Елена ни разу на меня не взглянула, но ничто, ничто на свете не могло меня остановить.
Она придумала это испытание, потому что знала, что у меня астма: она и не подозревала, как была права. Астма? Пустяк, мелкий изъян организма. Главное – она приказала мне бежать. И я благословляла скорость, это была доблесть, герб моего коня, – просто скорость, цель которой не выиграть время, а убежать от времени и всего, что оно за собой тянет, от трясины безрадостных мыслей, унылых тел и вялой, бесцветной жизни.
Ты, Елена, ты была прекрасна и медлительна – быть может, потому что ты одна могла себе это позволить. Ты всегда шагала неторопливо, словно затем, чтобы позволить нам дольше любоваться тобой. Ты, наверняка того не ведая, приказала мне быть самой собой, то есть стать вихрем, безумным метеором, опьяневшим от бега.
На восемьдесят восьмом круге свет помутился у меня в глазах. Лица детей стали черными. Последний гигантский вентилятор остановился. Мои легкие взорвались от боли.
Я потеряла сознание.Я пришла в себя дома, в постели. Мать спросила меня, что произошло.
– Ребята сказали, что ты бегала без остановки.
– Я упражнялась.
– Пообещай мне больше так не делать.
– Не могу.
– Почему?
Я не выдержала и все рассказала. Мне хотелось, чтобы хоть кто-нибудь знал о моем подвиге. Я согласна умереть от любви, но пусть об этом узнают.
Тогда мать начала объяснять, как устроен мир. Она сказала, что на свете встречаются очень злые люди, которые в то же время могут быть очень привлекательными. Что если я хочу, чтобы такой человек полюбил меня, то должна вести себя так же жестоко, как он.
– Ты должна вести себя с ней так, как она ведет себя с тобой.
– Но это невозможно. Она меня не любит.
– Стань такой, как она, и она тебя полюбит.
Эти слова не нашли отклика в моей душе. Мне казалось это нелепым: я не хотела, чтобы Елена стала похожей на меня. На что нужна любовь-зеркало? Однако я решила последовать маминым советам, просто ради эксперимента. Я рассудила, что человек, научивший меня завязывать шнурки, не может дать глупый совет.
К тому же подвернулся удобный случай проверить новый метод на практике.
Во время одной битвы союзники захватили в плен главу немецкой армии, некоего Вернера, которого нам до сих пор не удавалось поймать и который казался нам воплощением Зла.
Радости нашей не было предела. Теперь он у нас попляшет. Мы покажем ему, где раки зимуют.
Это означало, что мы сделаем с ним все, на что способны.
Генерала связали, как батон колбасы, и заткнули рот мокрой ватой (смоченной в секретном оружии, разумеется).
После двух часов интеллектуальной оргии, когда мы изощрялись в угрозах, Вернера затащили на верхушку пожарной лестницы и подвесили на четверть часа над пустотой на не слишком прочной веревке. По тому, как он извивался, было ясно, что у него чудовищно кружится голова.
Когда его втащили на площадку, он был весь синий.
Тогда его снова спустили вниз и подвергли классической пытке. Его на минуту окунули в секретное оружие, а потом над ним потрудились пятеро прекрасно накормленных блюющих.
Все это было хорошо, но мы так и не утолили жажду крови. Ничего больше не приходило нам в голову.
И я решила, что мой час настал.
– Подождите, – проговорила я таким торжественным голосом, что все стихли.
Я была самой младшей в армии, и на меня смотрели снисходительно. Но то, что я сделала, возвело меня в ранг самых свирепых бойцов.
Я приблизилась к голове немецкого генерала.
И произнесла, как музыкант, объявляющий «allegro ma non troppo»:
– Стоя и без рук.
Голос мой был сдержанным, как у Елены.
И я это сделала, попав Вернеру прямо между глаз, которые он вытаращил от столь неожиданного унижения.
Пробежал легкий ропот. Такого никогда раньше не видели.
Я медленно удалилась. Лицо мое было бесстрастным. Меня распирало от гордости.
Слава поразила меня, как других поражает молния. Малейший мой жест казался мне царственным. Я ощущала себя как на параде. С чувством превосходства я смерила взглядом пекинское небо. Мой конь мог мною гордиться.
Дело было ночью. Немца бросили на произвол судьбы. Союзники забыли о нем – так поразило их мое деяние.
На следующее утро его отыскали родители. Его одежда и волосы, смоченные в секретном оружии, покрылись инеем, равно как и куски рвоты.