Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Биография голода. Любовный саботаж

Нотомб Амели

Шрифт:

Парень свалился с жутким бронхитом.

Но это было ничто по сравнению с моральным ущербом, который ему нанесли. И когда он рассказал обо всем родителям, им показалось, что он тронулся умом.

В Саньлитунь конфликт между Востоком и Западом достиг апогея.

Гордость моя не знала границ.

Моя слава мгновенно облетела французскую школу.

Неделей раньше я упала в обморок. А теперь все узнали, какое я чудовище. Без сомнения, я была яркой личностью.

Моя любимая узнала об этом.

Следуя инструкции, я делала вид, будто не замечаю ее.

Однажды во дворе школы свершилось чудо – она подошла ко мне.

Она спросила меня слегка озадаченно:

– Это правда – то, что говорят?

– А что говорят? – отозвалась я, не удостоив ее взгляда.

– Что ты делаешь это стоя, без рук? И можешь попасть, куда захочешь?

– Правда, – с презрением ответила я, как будто речь шла о пустяке.

И медленно удалилась, не добавив ни слова.

Симулировать равнодушие было для меня настоящим испытанием на прочность, но средство оказалось таким действенным, что я нашла в себе мужество продолжать игру.

Выпал снег.

Это была моя третья зима в Стране Вентиляторов. Как обычно, мой нос превратился в даму с камелиями и щедро источал кровь.

Только снег мог скрасить уродство Пекина, и первые десять часов у него это получалось. Китайский бетон, самый отвратительный бетон в мире, исчезал под его неземной белизной. Неземной в полном смысле, потому что она окутывала и небо и соединяла его с землей, смешивая их воедино: безупречная белизна позволяла вообразить, будто город постепенно погружается в небытие. Снег не мог скрыть безобразие Пекина, но хоть отчасти искупал его.

Это недолгое соседство наполненности и пустоты делали Саньлитунь похожим на гравюру.

Можно было почти поверить, что ты в Китае.

Через десять часов зараза начинала действовать.

Бетон обесцвечивал снег, убожество побеждало красоту.

И все становилось на свои места.

Новые снегопады ничего не

меняли. Ужасно сознавать, насколько уродство сильнее красоты: чистые хлопья снега, едва касаясь пекинской земли, тут же становились безобразными.

Я не люблю метафоры. Не буду говорить, что снег в городе – это метафора жизни. Не буду, потому что это не нужно, всем и так понятно.

Когда-нибудь я напишу книжку, которая будет называться «Снег в городе». Это будет самая унылая книжка на свете. Но я не стану ее писать. К чему описывать ужасы, которые и без того всем известны?

И чтобы покончить с этим раз и навсегда, скажу: не пойму, кто допустил подобную низость, чтобы восхитительный, мягкий, нежный, порхающий и легкий снег так быстро превращался в серую и липкую, тяжелую и бугристую вязкую кашу!

В Пекине я ненавидела зиму. Я терпеть не могла разбивать киркой лед, который блокировал жизнь гетто.

Другие дети, которых заставляли работать, думали так же.

Война была остановлена до оттепели – что может показаться парадоксальным.

Чтобы развлечь детей после принудительного труда, взрослые водили нас по воскресеньям на каток, на озеро Летнего дворца [29] . Я не могла поверить своему счастью, так это было здорово. Огромная замерзшая вода, отражающая северный свет и визжащая под лезвиями коньков, нравилась мне до головокружения. Я не умела противиться очарованию красоты.

В будни, когда мы приходили из школы, нас снова ждали кирки и лопаты.

В этом участвовали все дети.

Кроме двух весьма примечательных личностей: драгоценных Елены и Клаудио.

Их мать заявила, что ее дети слишком хрупки для такой тяжелой работы.

Насчет Елены никто не думал протестовать.

Но освобождение от работы ее брата не прибавило ему популярности.

Одетая в старое пальто и китайскую шапку из козьей шерсти, я яростно боролась со льдом. Поскольку Саньлитунь был удивительно похож на тюрьму, мне казалось, что я на исправительных работах.

Потом, когда я получу Нобелевскую премию в области медицины или стану мученицей, я расскажу, что за свои военные подвиги отбывала наказание на пекинской каторге.

Не хватало только кандалов.

И вдруг чудесное явление: хрупкое существо в белом плаще. Длинные черные волосы свободно струятся из-под белого фетрового беретика.

От ее красоты я чуть не лишилась чувств, что было бы для меня весьма выигрышно.

Но правила, внушенные мне, не поменялись. Я притворилась, что не замечаю ее, и с силой ударила киркой по льду.

– Мне скучно. Поиграй со мной.

Ее голос был сама невинность.

– Не видишь – я работаю, – ответила я как можно грубее.

– И без того много детей работают, – сказала она, указывая на ребят, коловших лед вокруг меня.

– Я не какая-нибудь неженка. Мне стыдно сидеть без дела.

Скорее мне было стыдно за эти слова, но таково было предписание.

Она промолчала. Я снова взялась за свой тяжкий труд.

И тут Елена сделала неожиданный ход.

– Дай мне кирку, – сказала она.

Я с изумлением молча смотрела на нее.

Она завладела моим инструментом, с трогательным усилием подняла его и стукнула об лед. Потом сделала вид, что собирается повторить.

Разве можно было вынести подобное святотатство?

Я выхватила у нее кирку и сердито крикнула:

– Нет! Только не ты!

– Почему? – спросила она невинно-ангельским голоском.

Я не ответила и молча продолжала долбить лед, уставясь себе под ноги.

Моя возлюбленная удалилась медленным шагом, прекрасно сознавая, что счет в ее пользу.

Война в стенах школы была большой душевной разрядкой.

На войне нужно уничтожать врага, а значит, постараться выжить самому.

Школа нужна для того, чтобы свести счеты с союзниками.

Иначе говоря, война нужна, чтобы дать выход агрессии, порождаемой жизнью.

А школа – чтобы облагородить агрессию, которую порождала война.

Мы были просто счастливы.

Но история с Вернером заставила взрослых задуматься.

Родители восточных немцев заявили родителям союзников, что на сей раз их дети зашли слишком далеко.

Поскольку они не могли требовать наказания виновных, они потребовали перемирия. В противном случае могли последовать «дипломатические санкции».

Наши родители тотчас же с ними согласились. Нам было стыдно за них.

Родительская делегация прочла нотацию нашим генералам. Они ссылались на то, что «холодная война» несовместима с нашей беспощадной войной. Надо остановиться.

Возражения исключались. Ведь еда, постели и машины находились в руках родителей. Как тут не подчиниться!

Однако наши генералы осмелились заявить, что нам необходимы враги.

– Зачем?

– Ну, чтобы воевать!

Нас просто поражало, как можно задавать такие глупые вопросы.

– Вам действительно нужна война? – удрученно спросили взрослые.

Мы поняли, как они отстали в своем развитии, и ничего не ответили.

В любом случае на время холодов военные действия были приостановлены.

Взрослые решили, что мы заключили мир. А мы ждали оттепели.

Зима была испытанием.

Испытанием для китайцев, которые погибали от холода, хотя, надо признать, детей Саньлитунь это не волновало.

Это было испытанием и для детей Саньлитунь, вынужденных в свободное время колоть лед.

Испытанием и для нашей агрессивности, которую мы сдерживали до весны. Война была нашим Святым Граалем. Но каждую ночь слой заледеневшего снега только вырастал, и нам казалось, что март не наступит никогда. Кто-то мог бы подумать, что колка льда охладит наш воинственный пыл, но нет, напротив. Это только подливало масла в огонь. Иные глыбы льда оказывались такими твердыми, что для того, чтобы расколоть их, мы представляли себе, будто вонзаем пику в германца.

Это было испытанием и для меня на всех фронтах моей любви. Я в точности следовала избранной тактике и была с Еленой холодна, как пекинская зима.

Однако чем тщательнее я соблюдала инструкции, тем нежнее смотрела на меня она. Да, нежнее. Я никогда не думала, что однажды увижу у нее такое выражение лица. И ради меня!

Я не могла знать, что мы с ней принадлежим к двум разным породам людей. Елена была из тех, кто любит тем сильнее, чем холоднее с ними обходятся. Я же наоборот: чем больше меня любили, тем сильнее любила я.

Конечно, мне не нужно было ждать, пока красавица посмотрит на меня, чтобы влюбиться в нее. Но ее новое отношение ко мне удесятеряло мою страсть.

Я бредила своей любовью. Ночью, лежа в постели и вспоминая ее ласкающий нежный взгляд, я дрожала и почти теряла сознание.

Что мне мешает сдаться? – спрашивала я себя. Я больше не сомневалась в ее любви. Оставалось только ответить на нее.

Но я не решалась. Я чувствовала, что моя страсть достигла чудовищной силы. Признание завело бы меня слишком далеко: мне понадобилось бы то неведомое, перед чем я была беспомощна, – то, что я смутно предчувствовала, не понимая.

И я следовала инструкциям, которые тяготили меня все больше, хотя выполнять их было несложно.

Взгляды Елены становились все настойчивее и мучительнее, потому что чем безжалостнее лицо, тем удивительнее на этом лице кротость. И нежность ее глаз-стрел и рта-чумы распаляли меня все больше.

В то же время мне хотелось еще больше защититься от нее, я становилась ледяной и колючей, а взгляд красавицы светился любовью и лаской.

Это было невыносимо.

Самым жестоким был снег.

Снег, который, несмотря на свое убожество и серость – под стать Городу Вентиляторов, – все равно оставался снегом.

Снег, на котором моей неопытной душе явился образ идеальной любви, что далось мне отнюдь не даром.

Снег, далеко не такой невинный в своей простодушной безмятежности.

Снег, где я читала вопросы, от которых меня бросало то в жар, то в холод.

Снег, грязный и твердый, который я ела, тщетно надеясь найти в нем ответ.

Снег, расколотая вода, ледяной песок, не земная, но небесная несоленая соль, словно кремний на вкус, толченый драгоценный камень, пахнущий стужей, белая краска, единственная, падающая с неба.

Снег, смягчающий все – шум, падение, время, – чтобы придать вес вечным незыблемым ценностям – крови, свету, иллюзиям.

Снег – первая бумага истории, на которой отпечаталось столько следов, столько беспощадных погонь, снег стал первым жанром в литературе, огромной книгой земли изначальной, где говорилось лишь об охотничьих тропах или маршрутах врага, географическая эпопея, придававшая загадочность малейшему отпечатку, – это след моего брата или того, кто его убил?

От этой огромной, протянувшейся на километры, незаконченной книги, которую можно озаглавить «Самая большая книга на свете», не осталось и следа – в отличие от Александрийской библиотеки ее тексты не сгорели, а растаяли. Но именно ей мы обязаны смутными воспоминаниями, снова возникающими всякий раз, когда падает снег: тревогой перед белой страницей, по которой хочется пройтись, как по девственной целине, и инстинктом следопыта, когда встречаешь незнакомые следы.

Это снег создал тайну. И он же создал поэзию, гравюру, знак вопроса и эту игру в преследование, имя которой – любовь.

Снег – ложный саван, огромная пустая идеограмма, где я разгадывала бесконечность ощущений, которые хотела подарить моей возлюбленной.

Меня не волновало, было ли мое желание невинным.

Я просто чувствовала, что снег делал Елену еще неотразимее, тайну – еще трепетнее, а материнские наставления – невыносимее.

Никогда еще весну не ждали с таким нетерпением.

Нельзя доверять цветам.

Особенно в Пекине.

Но коммунизм был для меня историей с вентиляторами, я знала о лозунге Ста цветов [30] не больше, чем о Хо Ши Мине или Витгенштейне.

Все равно с цветами предупреждения не действуют,

всегда попадаешь впросак.

Что такое цветок? Огромный член, который вырядился франтом.

Эта истина известна давно, но это не мешает нам, наивным дурачкам, слащаво рассуждать о хрупкости цветов. Доходит до того, что глупых воздыхателей называют «голубыми цветками», то есть сентиментальными романтиками, что так же нелепо, как обозвать их «голубыми членами».

В Саньлитунь было очень мало цветов, и они были невзрачны.

И все же это были цветы.

Тепличные цветы красивы, как манекенщицы, но они не пахнут. Цветы в гетто были безвкусно одеты: иные выглядели убого, как крестьянки в городе, другие нелепо разряжены, как горожанки в деревне. Казалось, им всем тут не место.

Но если зарыться носом в их венчик, закрыть глаза и заткнуть уши, хочется плакать – что там такое внутри какого-то цветка с пошлым запахом, что может так волновать? Почему цветы вызывают ностальгию и будят воспоминания о садах, которых мы никогда не видели, о царственной красоте, про которую никогда не слышали? Почему «культурная революция» не запретила цветам пахнуть цветами?

Под сенью гетто в цвету война наконец возобновилась.

Лед тронулся во всех смыслах слова.

В 1972 году взрослые подчинили войну своим правилам, и нам это было глубоко безразлично.

Весной 1975 года они все разрушили. И это разбило нам сердце.

Едва лед растаял, едва завершились наши принудительные работы, едва мы возобновили войну в экстазе и неистовстве, как возмущенные родители возроптали:

– А как же перемирие?

– Мы ничего не подписывали.

– Так вам нужны подписи? Прекрасно. Предоставьте это нам.

Это уже просто не лезло ни в какие ворота.

Взрослые сочинили и отпечатали на машинке высокопарный и путаный мирный договор.

Они посадили генералов двух враждующих армий за «стол переговоров», где договариваться было не о чем. Затем прочли текст вслух на французском и немецком – ни тот ни другой мы не поняли.

Мы имели право только подписать.

От такого унижения, пережитого сообща, мы почувствовали глубокую симпатию к своим врагам. И было видно, что наши чувства взаимны.

Даже Вернеру, из-за которого была затеяна эта пародия на перемирие, было противно.

В конце опереточного подписания взрослые посчитали приличным выпить за это по бокалу газировки из настоящих фужеров. Вид у них был удовлетворенный, они улыбались. Секретарь посольства Восточной Германии, приветливый, плохо одетый ариец, спел песенку.

Вот так, сначала отобрав у нас войну, взрослые отобрали у нас мир.

Нам было стыдно за них.

Как ни странно, итогом этого искусственного мирного договора стала взаимная страсть.

Бывшие враги упали в объятия друг друга, плача от ярости и обиды на взрослых.

Никто и никогда еще так не любил восточных немцев.

Вернер рыдал. Мы целовали его: он предал нас, но то было на прекрасной войне.

Плеоназм: это связано с войной – значит, это прекрасно.

Мы уже чувствовали ностальгию. Мы обменивались по-английски чудесными воспоминаниями о битвах и пытках. Это было похоже на сцену примирения из американского фильма.

Первое, нет, главное, чем нам предстояло заняться, – это найти нового врага.

Но не просто первого встречного, у нас были свои критерии отбора.

Первый – географический: враги должны жить в Саньлитунь.

Второй – исторический: нельзя драться с бывшими союзниками. Конечно, нас всегда предавали только свои, конечно, нет никого опаснее друзей – но нельзя же напасть на своего брата, нельзя напасть на того, кто на фронте блевал рядом с тобой и справлял нужду в тот же бак. Это значило погрешить против здравого смысла.

Третий критерий был из области иррационального: врага надо за что-нибудь ненавидеть. И тут годилось все, что угодно.

Некоторые предлагали албанцев или болгар по недостаточно веской причине – за то, что они были коммунистами. Предложение никто не поддержал. Мы уже воевали с Востоком, и всем известно, чем это кончилось.

– Может, перуанцы? – предложил кто-то.

– За что можно ненавидеть перуанца? – задал один из нас вопрос, метафизический в своей простоте.

– За то, что они говорят не по-нашему, – ответил далекий потомок строителей Вавилонской башни.

И правда, неплохо придумано.

Но наш склонный к обобщениям товарищ заметил, что с таким же успехом мы могли бы объявить войну почти всему гетто и даже всему Китаю.

– В общем, хорошо, но недостаточно.

Мы перебирали разные нации, и тут меня осенило.

– Непальцы! – воскликнула я.

– А за что можно ненавидеть непальцев?

На этот вопрос, достойный Монтескье, я дала блестящий ответ:

– А за то, что это единственная страна в мире, у которой флаг не четырехугольный.

Возмущенное собрание на миг смолкло.

– Это правда? – раздался первый воинственный голос.

И я стала описывать флаг Непала, этакое сочетание треугольников, пуля «диаболо», рассеченная вдоль.

Непальцы тут же были объявлены врагами.

– У, подонки!

– Мы покажем этим непальцам, будут знать, как иметь флаг не такой, как у всех!

– Кем они себя возомнили, эти непальцы?

Ненависть нарастала.

Восточные немцы были возмущены не меньше нас. Они попросились в армию союзников, чтобы вместе с нами участвовать в Крестовом походе против нечетырехугольных флагов. Мы с радостью приняли их в свои ряды. Сражаться бок о бок с теми, кто нас колотил и кого мы мучили, было очень приятно.

Непальцы оказались непростыми врагами.

Их было гораздо меньше, чем союзников. Сначала мы этому обрадовались. Нам и в голову не приходило стыдиться своего численного превосходства. Напротив, нам казалось, что это здорово.

В среднем враги были старше нас. Некоторым из них уже исполнилось пятнадцать, что было для нас началом старости. И дополнительной причиной, чтобы их ненавидеть.

Мы объявили войну с беспримерной честностью: первые же два непальца, проходившие мимо, были атакованы шестьюдесятью детьми.

Когда мы отпустили их, они были сплошь покрыты синяками и шишками.

Бедные маленькие горцы, едва спустившиеся с Гималаев, ничего не поняли.

Дети из Катманду, которых было человек семь от силы, посовещались между собой и выбрали единственно возможный путь – борьбу. Учитывая наши методы, было ясно, что переговоры ни к чему не приведут.

Надо признать, что поведение детей Саньлитунь опровергало законы наследственности. Ремесло наших родителей состояло в том, чтобы по возможности уменьшать напряженность в мире. А мы делали все наоборот. Вот и имей после этого детей.

Но тут мы внесли кое-что новое: такой мощный альянс, целая мировая война, и все это против одной бедной и маленькой страны без идеологических амбиций, не имеющей никакого влияния, – такого еще не бывало.

В то же время, сами того не подозревая, мы следовали китайской политике. Пока солдаты-маоисты осаждали Тибет, мы атаковали горную цепь с другой стороны.

Гималаям не было пощады.

Но непальцы удивили нас. Они показали себя бравыми вояками: их жестокость превосходила все, что мы видели за три года войны против восточных немцев, которые отнюдь не были слабаками.

У детей из Катманду удары кулака были необычайно быстрыми, а пинки очень точными. Всемером они представляли собой опасного противника.

Мы не знали того, что история подтвердила уже не однажды: по части жестокости Азия могла дать фору любому континенту.

Легкой победы не предвиделось, но мы не жалели об этом.

Елена пребывала над схваткой.

Позднее я прочла одну непонятную историю, в которой говорилось о войне между греками и Троей. Все началось с прелестного создания по имени Елена.

Нетрудно догадаться, что эта подробность вызвала у меня улыбку.

Конечно, я не могла провести параллель. Война в Саньлитунь началась не из-за Елены, и она никогда не желала в нее вмешиваться.

Странное дело, «Илиада» ничего не рассказала мне о Саньлитунь, тогда как Саньлитунь мне многое поведал об «Илиаде». Прежде всего, я уверена, что, не участвуй я в войне в гетто, «Илиада» не взволновала бы меня так сильно. Для меня в основе сюжета лежал не миф, а жизненный опыт. И я смею полагать, что этот опыт пролил для меня свет на многое в этом мифе. В частности, на личность Елены.

Разве существует история, которая льстила бы сильнее самолюбию женщины, чем «Илиада»? Две цивилизации беспощадно уничтожают друг друга, даже Олимп вмешивается, военный гений совершает подвиги, рушится целый мир – и все ради чего, ради кого? Ради красивой женщины.

Легко представить себе красотку, хвастающуюся подружкам:

– Да, милые, геноцид и вмешательство богов ради меня одной! И я тут совершенно ни при чем. Ничего не поделаешь, ведь я так красива, не в моих силах что-либо изменить.

В последующих трактовках мифа Елена предстает совсем уж ничтожным созданием, карикатурной восхитительной эгоисткой, находившей естественным и даже очаровательным, чтобы тысячи людей из-за нее убивали друг друга.

Но когда я воевала, я встретила Прекрасную Елену и влюбилась в нее, и потому у меня свой взгляд на «Илиаду».

Потому что я видела, какова была Прекрасная Елена и как она ко всему относилась. И поэтому считаю, что ее далекая предшественница-тезка была такой же.

Думаю, Прекрасной Елене было глубоко наплевать на Троянскую войну. Вряд ли даже она льстила ее тщеславию: слишком много чести этим людишкам.

Думаю, она была выше всей этой возни и занималась лишь созерцанием своей красы в зеркале.

Думаю, ей было необходимо, чтобы на нее смотрели – все равно кто, воины или мирные жители: ей нужны были взгляды, которые говорили бы о ней и только о ней, а не о тех, кто на нее смотрит.

Думаю, она нуждалась в том, чтобы ее любили. Любить самой – нет, это не по ее части. Каждому свое.

Любить Париса? Это вряд ли. Она могла любить только любовь Париса к ней, больше ничто в нем ее не интересовало.

Итак, что же такое Троянская война? Чудовищное варварство, позорное и бессмысленное, дикое кровопролитие во имя красавицы, которой это абсолютно безразлично.

Все войны похожи на Троянскую, и прекрасные соблазнительные идеи, ради которых они затеяны, лишь позволяют любоваться собой издали.

Потому что единственная правда войны в том, о чем никто не говорит: люди воюют, потому что им это нравится и потому что это неплохое развлечение. А красивая причина всегда найдется.

Поэтому Прекрасная Елена была права, любуясь собой в зеркале и считая, что ее война не касается.

И она очень нравится мне именно такой, та Елена, которую я любила в Пекине в 1974 году.

Поделиться с друзьями: