Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Будущее ностальгии
Шрифт:

«Стоя у окна, я смотрю на разбитую витрину „Югобанка“. Я могу стоять так часами. Голубой застекленный фасад. Этажом выше на балкон выходит профессор эстетики; почесывая бороду, он поправляет свои очки. Я вижу его отражение в голубом фасаде банка, в треснувшем стекле, превращающем всю сцену в живую кубистскую картину солнечного дня» [170] .

Бар «Ностальгия»: рефлексии о мемуарах повседневности

В 1997 году я зашла в кафе в центре Любляны, неподалеку от знаменитого моста Сапожников, украшенного стилизованными колоннами, которые ничего не поддерживают. Внутреннее убранство было смутно знакомым и успокаивающим, выдержанным в стилистике 1960-х годов. Музыкальное оформление обеспечивали песни «Битлз» и Радмилы Караклаич. Настенные полки были украшены китайскими будильниками, баночками от приправ «Вегета» (в СССР они считались дефицитом), а стены – плакатами с изображениями спутника и несчастных собачонок Белки и Стрелки, так и не вернувшихся на Землю. Здесь же размещалась увеличенная копия газеты, извещавшей о кончине маршала Тито. Взглянув на счет, я не поверила своим глазам. Местечко называлось бар «Ностальгия».

170

Mehmedinovic S. Sarajevo Blues / Ammiel Alcalay, transl. San Francisco: City Lights Books, 1998.

Р. 49.

– Представить себе бар, похожий на этот, в Загребе или Белграде просто невозможно, – сказала хорватская подруга. – Ностальгия – там запрещенное слово.

– Отчего же? – поинтересовалась я. – Разве не ностальгия мучает власти Хорватии и Сербии?

– Ностальгия – плохое слово. Оно ассоциируется с бывшей Югославией. Ностальгия – это «Юго-ностальгия».

В «Ностальгии» было уютно. Само название – «snack-bar» – отсылало, вероятно, к тем мечтам, которым некогда предавались нынешние владельцы заведения, просматривая старые американские фильмы по югославскому телевидению. Кстати, американская версия бара «Ностальгия» в Америке никого бы не удивила: без труда можно представить модное местечко, украшенное светильниками 1950-х годов, музыкальными автоматами и портретами Джеймса Дина. Таков американский опыт обращения с прошлым: надо превратить историю в набор забавных и понятных сувениров, очищенных от политики. Но более провокационно обращение к эмблемам разделенного прошлого, в особенности несшего в себе сегрегацию. Бар «Ностальгия» играет как раз с общим югославским прошлым, до сих пор остающимся культурным табу во многих частях бывшей Югославии. Националистические реставраторы традиции считают недопустимой именно эту несерьезность, применяемую к символической политике, смешение политического с обыденным.

Дубравка Угрешич, уроженка Загреба, объявляющая себя «человеком без национальности», пишет, что граждане бывшей Югославии, особенно проживающие ныне в Хорватии и Сербии, страдают от «конфискации памяти». Она имеет в виду своеобразную память о повседневности, общий свод эмоциональных вех, не поддающихся систематизации. В него входят и официальные символы, и множественные частицы и осколки прошлого: «стихотворные строки, образы, сцены, запахи, мелодии, слова». Эти мемориальные маркеры невозможно упорядочить: память такого рода состоит из разрозненных фрагментов, включая ужасные сцены войны. Псевдогреческое слово «ностальгия», имеющееся во всех новых языках страны – хорватском, сербском, боснийском, словенском, – сплавлено воедино со словом «Югославия», которое Милошевич конфисковал из общей памяти.

Исполненный чувства страха обычный гражданин бывшей Югославии, пытаясь объяснить простые вещи, немедленно увязает в паутине унизительных оговорок. «Да, Югославия, но бывшая Югославия, а не Югославия Милошевича…» «Да, ностальгия, возможно, это называется именно так, но это ностальгия не по Милошевичу, а по бывшей Югославии…» «По бывшей коммунистической Югославии?!» «Нет, не по государству и не по коммунизму…» «Тогда по чему именно?» «Видите ли, это нелегко объяснить…» «Может быть, вы говорите о ностальгии по какому-нибудь певцу – скажем, по Джордже Балашевичу?» «Да, и по певцу…» «Но ведь ваш Балашевич – серб, не так ли!?» [171]

171

Ugresi'c D. Confiscation of Memory // The Culture of Lies. University Park: Pennsylvania State University Press, 1998.

Лучше всего помнится то, что окрашено эмоцией. Более того, в эмоциональной топографии памяти персональные и исторические события тяготеют к слиянию друг с другом. По-видимому, единственным средством обсуждения коллективной памяти остается вымышленный диалог между рассеявшимися по миру согражданами, экспатриантами и изгнанниками. Пытаясь артикулировать эмоциональную топографию памяти, невольно становишься косноязычным; именно отсюда рождаются симптоматичные оговорки и культурные «непереводимости». Перекрученный синтаксис – часть ускользающей коллективной памяти.

Представление об общих социальных основах памяти коренится в понимании индивидуального человеческого сознания, которое пребывает в постоянном диалоге с другими людьми и культурными дискурсами. Эту идею развивали Лев Выготский и Михаил Бахтин, которые, рассуждая о человеческой психике, критиковали так называемый «солипсизм Фрейда» [172] . Выготский полагал, что людьми нас делает не «естественная память», замкнутая в индивидуальном восприятии, а воспоминания о культурных символах, которые позволяют генерировать смыслы без внешней стимуляции. Воспоминание нельзя обособлять от мышления. Я помню, следовательно, я существую; или же – я думаю, что помню, следовательно, я думаю.

172

Vygotsky L. Mind in Society. Cambridge, MA: Harvard University Press, 1978. Психологи индивидуальной памяти, последователи Выготского, различают эпизодическую память, определяемую как «осознанное воспоминание лично пережитых событий» и семантическую память: знание, включающее факты и имена, «знание мира». Эта пара приблизительно соответствует разделению на «метонимический» и «метафорический» полюса у Якобсона. См.: Tulvig E. Episodic and Semantic Memory // E. Tulvig and W. Donaldson, eds. Organization of Memory. New York: Academic Press, 1972. Р. 381–403. По теме психологических и психоаналитических подходов к ностальгии см.: Phillips J. Distance, Absence and Nostalgia // Don Ihde and Hugh J. Silverman, eds. Descriptions. Albany: SUNY Press, 1985.

Психическое пространство не стоит уподоблять одиночной камере. Британский психолог Дональд Винникотт предложил концепт «потенциального пространства», обозначающего место локализации культурного опыта и формируемого в раннем детстве. Первоначально это пространство игры ребенка с матерью. Культурный опыт нарабатывается именно здесь: он начинается с творческой жизни, впервые проявляющейся в игре [173] . Культура располагает потенциалом превращения из подавляющей и гомогенизирующей силы в пространство индивидуальной инициативы и творчества. Культура отнюдь не чужеродна человеческой природе; напротив, она ее часть. В конце концов, культура формирует контекст, в котором отношения развиваются не в непрерывности, а в неразрывности [174] . Вероятно, в эпоху исторических катаклизмов и эмиграций теряются не прошлое и родина как таковые, но, скорее, та самая культурная интимность, которая разделяется с друзьями и соотечественниками и базируется не на нации или религии, а на избирательной близости.

173

Winnicott D. W. Playing and Reality. London: Routledge, 1971. Р. 100.

174

В оригинальном тексте здесь присутствует игра слов «continuity» – «contiguity», то есть буквально, например «последовательность» – «сопредельность», также эти слова можно перевести как нюансные значения практически одного и того же понятия,

в приложении к пространственным или временным характеристикам, а именно – «непрерывность» (континуальность) и «неразрывность» (целостность). Именно такая пара терминов представляется наилучшим вариантом для передачи в переводе своеобразной игры слов. – Примеч. пер.

Под коллективными воспоминаниями здесь будут пониматься общие вехи повседневной жизни. С их помощью формируется общая социальная основа индивидуальных воспоминаний. Это лишь складки веера памяти, а не предписания для образцового рассказа. Коллективная память, однако, не совпадает с памятью национальной, несмотря на пересечение цитат и общих мест. Национальная память пытается изготовить из общих воспоминаний повседневности единый телеологический сюжет. Пробелы и несоответствия латаются с помощью целостной и вдохновляющей истории о возродившейся идентичности. Вместо этого общая рамка коллективной или культурной памяти предлагает нам опорные точки индивидуальных воспоминаний, из которых могут произрастать самые разные нарративы. Они объединены определенным синтаксисом (а также общей интонацией), но никак не единой интригой. Так, газетный портрет Тито, висящий на стене в баре «Ностальгия», может отсылать как к концу послевоенной Югославии, так и к детской шалости бывшего югослава. Согласно Морису Хальбваксу, коллективная память предлагает зону стабильности и нормальности в потоке перемен, характеризующих современную жизнь [175] . Коллективные рамки памяти предстают в качестве защитных приспособлений в вихре современности; они выступают посредниками между настоящим и прошлым, между «я» и «другим».

175

В отличие от «общих мест» в классической памяти, современные топосы сами по себе постоянно находятся в движении: «Социальные структуры памяти (Les cadres sociaux de la m'emoire) <…> как те самые деревянные плоты, которые спускаются по водному пути настолько медленно, что можно легко переходить с одного на другой, но которые тем не менее не стоят на месте, а движутся вперед <…> Структуры памяти <…> существуют как в текущем времени, так и вне его. Являясь внешними и независимыми от течения времени, они коммуницируют с образами и конкретными воспоминаниями <…> это малая доля их стабильности и общности. Но эти структуры тем не менее отчасти в плену у хода времени». Halbwachs M. On Collective Memory / Lewis Coser, transl. and ed. Chicago: University of Chicago Press, 1992. Р. 182. Последние работы см.: Schama S. Landscape and Memory. New York: Knopf, 1995; и Burke P. History as Social Memory // Thomas Butler, ed. Memory: History, Culture and the Mind. Oxford; New York: Basil Blackwell, 1989. Р. 97–115.

Историки ностальгии Жан Старобинский и Майкл Рот утверждают, что в XX веке ностальгия была приватизирована и переведена во внутренний индивидуальный план [176] . Тоска по дому съежилась до размеров тоски по собственному детству. Она интерпретировалась не столько как неприспособленность к прогрессу, сколько как «неприспособленность к взрослой жизни». Для Фрейда ностальгия была не столько болезненным состоянием, сколько фундаментальной структурой человеческого желания, связанной с влечением к смерти: «Обретение объекта – это всегда повторное открытие его» [177] .

176

Roth M. Returning to Nostalgia // Suzanne Nash, ed. Home and Its Dislocation in Nineteenth-Century France. Albany: SUNY Press, 1993. Р. 25–45.

177

Roth. Returning to Nostalgia. Р. 40.

Фрейд присваивает словарь ностальгии; для него единственным путем возвращения домой выступает анализ и вскрытие ранних детских травм.

С моей точки зрения, ностальгия остается посредником между коллективной и индивидуальной памятью. Коллективную память следует рассматривать в качестве игровой площадки, а не могилы для множества индивидуальных воспоминаний. Поворот, или скорее возврат, к исследованию коллективной памяти, совершенный современной критической мыслью в гуманитарных науках, представляет собой восстановление определенной концептуальной основы, активно обсуждавшейся на протяжении двух десятилетий, но потом почти забытой. Коллективная память – сложный и бессистемный концепт, который тем не менее позволяет описывать феноменологию человеческого опыта. Изучение коллективной памяти бросает вызов дисциплинарным границам и привлекает к себе не только научные, но и художественные работы. Оно вновь возвращает нас к размышлениям о «ментальном габитусе» (Эрвин Панофский и Жорж Лефевр), к «ментальности», определяемой как «то, что воспринимается и ощущается», как «поле интеллекта и эмоций». Оно отсылает нас и к культурному мифу, понимаемому как «возрождающийся нарратив, расцениваемый в данной культуре в качестве чего-то естественного и внешне независимого от исторического и политического контекста» [178] . Культурные мифы, следовательно, есть не выдумки, а разделяемые обществом предпосылки, позволяющие натурализовать и оживлять историю, снабжая ее своего рода интеллектуальным клеем.

178

Коллективная память также служит источником культурного мифа у Ролана Барта – в его более позднем новом определении – где Барт больше не пытается «демистифицировать», а скорее подвергает рефлексии процессы означивания и неизбежности мифических общих мест, в которые сам исследователь мифологии бесконечно вовлечен.

И все же пока нет такой системы мысли или отрасли науки, которая снабдила бы нас полной картиной человеческой памяти. Толкование памяти, говоря словами Карло Гинзбурга, вполне может остаться «гипотетической наукой» [179] . Полному восстановлению поддаются только ложные воспоминания. От мнемонического искусства греков до Пруста память всегда зашифровывалась посредством следа, детали, синекдохи. Фрейд предложил поэтичное понятие «экранной памяти», контекстуального механизма, который скрывает «забытые сцены индивидуальной травмы или откровения». Экранные воспоминания сохраняют следы, контуры, домыслы, отвлекая внимание от центральной интриги, навязываемой аналитиком или интерпретатором памяти. Зачастую коллективные рамки функционируют подобно тем экранным образам, которые определяют контекст индивидуальных аффективных воспоминаний. В эпоху изгнания или исторического перелома вехи бывшей отчизны обретают эмоциональную значимость. Например, бывшие восточные немцы развернули кампанию за сохранение старых дорожных знаков с изображением Ампельмана, забавного человечка в смешной шляпе, которого пытались заменить на более прагматичные западногерманские образы. Раньше никто не уделял Ампельману особого внимания, но, исчезнув с городских улиц, он немедленно превратился в любимца нации.

179

Ginzburg C. Clues, Myths and the Historical Method / John Tedeschi and Anne Tedeschi, transl. Baltimore: Johns Hopkins University Press, 1986.

Поделиться с друзьями: