Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)
Шрифт:

— Аякс, — растроганно сказал я, — я тебе очень благодарен.

Он закурил сигарету.

— День еще не закончился, — ответил холодно. — Тебе не хочется выпить — стакан джина с лимонным соком? Мне кажется, такая экстравагантность достойным образом закруглит нашу трапезу. А кофе мы можем выпить позднее.

— Хорошо, — безвольно согласился я.

Он спросил:

— Ты ляжешь поспать?

— Нет, — ответил я.

— Что ж, — сказал он, — тогда очередь за мной. Я ненадолго прилягу. Но ты непременно разбуди меня через час. Пообещай мне это!

Я пообещал. Аякс выжал два лимона, перелил сок в большой стакан, смешал его с сахарной пудрой и налил туда же джин. Он честно разделил жидкость: отпил несколько глотков — и остальное, в том же стакане, пододвинул мне. А сам уже поднялся и едва заметно кивнул.

— Надеюсь, тебе понравится, — сказал он. И исчез за дверью, ведущей в его комнату. Эли, как только он ушел, с трудом поднялся и переместился на привычное место возле печки.

— — — — — — — — — — — — — — — — — —

(Я должен довести свой отчет до конца. — Записывая каждый абзац, я надеялся, что вот сейчас Аякс войдет и прервет меня. Этого не произошло. Случившееся не было задним числом исправлено.)

Прошел час. Мой взгляд устремлялся — с приблизительно одинаковой периодичностью — вовнутрь и вовне. Счастье стало моим ненавязчивым товарищем. Дождливый день дотягивался лишь до оконных стекол. Сама комната полнилась теплом. Картины, вспугнутые моими мыслями, были лишены страха. Я мог без особой боли повторить себе

собственное решение: что пора похоронить Тутайна. Я уже не сомневался, что вскоре придется выдать Аяксу мою тайну. Тогда он откроет мне свое сердце и освободит мою душу от вопросов, которые осаждали ее многие годы. Я был уверен в этом, потому что ландшафты наших душ придвинулись ближе друг к другу: больше того: состыковались, как бы образовав одну страну, без отчетливой границы, в которой мы оба могли бы прогуливаться. Я медленно прихлебывал, глоток за глотком, джин. Вышел из комнаты. Вернулся. Пролетел уже второй час, а в моей уравновешенной умиротворенности ничто не изменилось.

Поскольку Аякс все еще не показывался, я, с большим запозданием, вспомнил о своем обещании или решил наконец, что пришло время его исполнить. Я постучал к нему в дверь. И услышал его голос, приглашающий меня войти. Я последовал этому приглашению.

Аякс, лежавший в кровати, рассмеялся:

— Поздно же ты явился!

— А ты все еще в постели, хотя и знаешь, что я запаздываю, — ответил я.

— Подойди, — сказал он, будто вообще не расслышал моих слов. — Возьми стул и сядь рядом.

Я сделал, что он просил. Я сидел теперь возле кровати, напротив головы Аякса. Оснащения спального места он не менял. (Только новое положение кровати — посреди комнаты — было его идеей.) Он лежал, как когда-то Тутайн, под толстым, сшитым из овечьих шкур покрывалом. Перина, заправленная в пестрый пододеяльник с крупными цветами (Тутайн называл белое постельное белье «напоминанием о больнице»), со спинки в ногах кровати соскользнула на пол: в жарко натопленной комнате она сделалась излишней. Аякс, значит, скрывался под овчиной; только его голова, как нечто обособленное, покоилась на подушке. Голову Тутайна я часто видел в таком положении; теперь оказалось (и было уже x– кратным повторением-все-того-же за сегодняшний день), что эта голова, после того как она отделилась от туловища, больше не имеет ни малейшего сходства с головой Тутайна. То, что я видел сегодня с раннего утра, уплотнилось или усилилось; те части, которые раньше присовокупляла моя фантазия, поблекли. Архаичные формы собрались воедино: плоским и лишенным теней, словно высеченное из обветренного камня, предстало передо мной это загадочное двойственное лицо{204}. Его отличия от такого бледного перед смертью лица Тутайна — которое, как я имел основания полагать, после погребения в ящике вообще стерлось, — проступили отчетливее. Возбуждение во мне росло, поскольку я сидел напротив совершенно нового для меня человека, которого надеялся, благодаря своему любопытству, все в большей степени завоевывать.

— Ты, может, заболел или устал? — спросил я, потому что он держал глаза закрытыми и при каждом сильном вдохе или выдохе на лбу его образовывались маленькие морщинки.

— Нет, — невозмутимо сказал он и открыл глаза. Они многообещающе, несколько встревоженно сверкнули. Только тяжесть принимаемого им земного решения заставила его ненадолго опустить веки. Теперь время для размышлений прошло. Аякс увлажнил языком красные выпуклые губы. Он усмехнулся, неуверенно и сдержанно, но это робкое начало получило энергично-жизнеутверждающее продолжение. Покрывало из овечьих шкур начало шевелиться. Оно приподнялось или выгнулось куполом, и тотчас одна нога Аякса, вместе с соответствующим бедром, выпросталась из-под овчины и легла на нее сверху. Привычное действие, как мне показалось. Единственным, что меня удивило (думаю, размышлять тогда я не мог), был тот факт, что нога и бедро совершенно оголены. Может, глядя на шероховато-смуглую безупречную кожу Аякса, я пытался найти связь между его лицом и этим бедром. Но, как бывает в нереальности сновидения, широкая белая поверхность лохматой шкуры отделяла одну часть тела от другой. Аякс испытующе смотрел на меня. Наверняка он в эти минуты хотел проникнуть в мою сущность. Мысли его уже пребывали в будущем, тогда как я лишь медленно перемещался из прошлого в настоящее. Он тянул, я же был тем, кого тянут. Наверное, я слишком грубо пытаюсь передать игру тех мгновений. Я еще не понимал, что речь идет о хорошо продуманной, во всех деталях подготовленной игре, где нельзя нарушить ни одного правила. (В связи с этими лишенными весомости словами мне приходит на ум, что про себя я давно называю все происшедшее фрагментом драмы: я вижу себя как персонажа, который действует и говорит… — но только роль я получаю в самый последний момент, мне ее нашептывают. Да, реплики моей роли мне нашептывают из суфлерской будки. Во мне присутствуют сейчас столь многообразные представления, что я понятия не имею, с помощью каких слов мог бы от них избавиться.)

Овчинное покрывало дрогнуло еще раз, вторая нога вынырнула из темноты и тоже легла на овчину, так что обе ноги оказались немного раздвинутыми. Теперь мне могла бы прийти в голову новая мысль — не так уж важно какая, пусть и дикая, строптивая; необычность поведения Аякса должна была бы броситься мне в глаза — на это он и рассчитывал; да только я оставался закрытым. Я не пытался дать какое-то толкование происшедшему. Я видел, как мне представлялось, нечто обыденное. Я не подозревал ничего плохого и ничего не ждал. Я заметил, может быть, что второе бедро симметрично дополняет первое. Я видел, что овчинное покрывало теперь собрано в складки, скомкано и что верхняя часть туловища, включая руки, все еще погребена под овечьей шкурой. Загляни я в лицо Аяксу, я, наверное, обнаружил бы в нем признаки досады. Но я не смотрел на голову. Я лишь услышал отчаявшийся, но все же взыскующий голос, голос не-взрослого. — Сейчас я бы, пожалуй, сказал: голос красивого, глупого и нахального ребенка.

Прозвучал вопрос: «Я что же, должен еще больше пойти тебе навстречу?»

Я вопроса не понял. Не распознал в нем сигнала. Наверное, я ошеломленно уставился на замолкший рот. Или я соображал так туго, что даже до этого дело не дошло. Во всяком случае, я принудил Аякса к крайности: принудил выдать его намерение, о котором, как он полагал, я и сам давно мог бы догадаться. Теперь, видя, что я все еще не ухватываю сути момента, он высвободил обе руки и сдвинул покрывало вниз, так что оно вспучилось горой на его животе. Теперь я увидел, что он не одет. Один из его сосков был коричневым, нежным… другой сверкал металлическим блеском, как нечто искусственное. Этот второй сосок был позолочен. Аромат сильного парфюмерного средства, из пачули или мускуса, ударил мне в нос{205}. (Я не мог сообразить, почему не чувствовал его раньше.) Позолоченное пятнышко пробудило во мне две картины: белое лицо того же Аякса, с зеленоватыми губами и металлическими ресницами, — первое, что он мне предъявил… и грудь Клеопатры (о которой я только слышал), предложенная для поцелуя Марку Антонию. Через один из сосков на этой груди было продето золотое колечко… Конечно, меня возбуждал золотой сморщенный кружок величиной с монету, потому что он вступал в противоречие с Природой; но такое возбуждение не имело ничего общего с тем страхом, который внушали мне — прежде — металлические ресницы. Теперь наконец я

понял (правда, со свойственной мне нерешительностью… с колотящимся сердцем и все же не без робости), что мне представилась редкостная возможность: что я мог бы стать местом действия для двойственного — драгоценного и вместе с тем стыдного — мальчишеского переживания. Достаточно было протянуть руку, прикоснуться к Аяксу, чтобы выразить мое единодушие с ним. Мечта, которую все мы носим в себе, — мечта о плоти нашего ближнего, невинной и столь родственной собственной нашей плоти, — уже давала о себе знать. Все сомнения, казалось, исчезли: они даже не шелохнулись во мне; я видел только этот соблазн — молодое тело, прекрасное, как бронзовая статуя. Я не подумал о том, что другое человеческое существо, по-другому устроенное — существо женского пола, — по идее должно было бы привлекать меня больше. (Я их не сравнивал. И никогда прежде этого не делал.) Я ни о чем не думал. Я ни за что не цеплялся. В действительности я чувствовал, что поддался очарованию испорченности, но такой, в которой нет обмана. Выпуклый женский рот на каменном лице Аякса, казалось, оправдывал и его, и меня. С другой стороны, я в оправданиях не нуждался. Я знаю свой возраст, свое отщепенчество, свое одиночество. Понятие греховности больше не липнет к моим редким чувственным переживаниям. Плоть есть плоть, но она не греховна. Дурной обычай — осуждать плоть. Это было дурным обычаем — сжигать ведьм: ведь они не могли учинить никакого насилия над Природой, не умели ни вызвать бурю, ни устроить неурожай. — Я не чувствую себя ответственным, когда следую зову сладострастия. Это зов великого Пана, могучий органный голос нашего единственного друга здесь внизу; — и голос охваченных любовным пылом животных тоже подмешивается к той буре из десятков тысяч звуков, которая, начавшись в лесах и на лугах, подступает к нам. — Я распознавал преимущества, которые достались бы мне, если бы я прислушался к своим чувствам, если бы принял дар молодого человеческого самца — единственный дар, включающий в себя и самого дарителя.

Но я поступил вопреки своим представлениям. Больше того, во мне что-то произошло. (Я попытаюсь передать содержание тех секунд: мне самому необходимо обдумать случившееся. Ведь в конечном счете все мое существо в то мгновение сжалось до одной-единственной точки — моей души.) Я не отвернулся от Аякса со смущением или негодованием. Я без страха наблюдал за работой моего чувственного восприятия. Мне кажется, только что написанный абзац подтверждает это. Но моя нежность к Аяксу — еще очень юная, едва распознаваемая нежность — угасла. Правда, я впервые ощутил ее как нечто реальное именно когда она исчезла. Я пережил нечто вроде рождения мертвого ребенка: вспышку надежды и сразу вслед за тем — ледяное затишье. Смерть моей нежности — в тот самый момент, когда я почувствовал себя способным принять грубый дар чужого сладострастия. Я хотел разделить с Аяксом минуту несомненнейшей жизни, высочайшего благозвучия бытия. Да только перед этой минутой стояла боль: что я его неизбежно потеряю, уже потерял. Так я стал врагом собственного возможного счастья. Я сделался настолько бесчувственным, что смог вспомнить о некоторых размышлениях, которым предавался до этого ошеломляющего мгновения, в прошлом. Тогда я дал себе клятву, что больше не буду любить никакого человека. Теперь я понял глупость такого намерения: ведь непреложная тяга к любви не подчиняется моей воле. Однако я могу добиться того, чтобы любовь оставалась в сокрытости и там мало-помалу распалась. Я объяснил себе — перед лицом своего мертворожденного ребенка, перед этим безупречным, несомненным, сильным юношеским телом, готовым ради меня на все{206}, не отводя взгляд от его позолоченного соска, — что я уже растратил от рождения данное мне сокровище любви; что дюжина или две дюжины человек получили от него какую-то часть; что оно сгорело в пылающей печи моей дружбы с Тутайном; что его уменьшали и мое одиночество, и проходящие годы. — От счастья я, конечно, не отрекся. Я не принимал решения, что укажу ему на дверь, если оно случайно — сбившись с дороги — забредет ко мне. Я знаю: счастье — это брат-близнец секунды, оно мимолетно, как время. Земному плотскому существу, разрушаемому текучим временем, счастье доступно только в виде удовольствия — если оно принимается без сомнений и раскаяния. Без сомнений и раскаяния. Мое тело — земное, и только; я больше не могу воображать, будто сияние, излучаемое моей персоной, достигает звезд и там сохраняется. (Я уже стал телом, достигшим пятидесятилетнего возраста: телом, с существованием которого мирятся, но которое не любят.) Я совершенно отказался от такого рода учений. Я признаю, хоть и против воли, только авторитет Природы, чьи манифесты проникают в меня через все органы чувственного восприятия. Каким бы Аякс ни был (в те секунды я вообще не принимал его качества во внимание) — хитрым, порочным, исполненным фальши даже в полезнейших поступках, — он предложил мне головокружительную авантюру, животное блаженство, вкус которого драгоценен… и которое свободно от мук любви: восторг; внезапный, мшисто-мягкий, напитавшийся земными ароматами восторг. Настоящее счастье. Кто поймет, почему я колебался, не решаясь это счастье схватить? Почему не протянул руки, чтобы они дотронулись до Аякса? Не наклонил голову, чтобы наши с ним губы слились в спасительном поцелуе?

Я уже все потерял и мог только выиграть. Я не испытывал угрызений совести, не чувствовал ни малейшего отвращения. Я был уверен, что меня ждет радость. Я даже не сомневался, что получу преимущество. Оно было бы огромным. Я бы проник в тайну, каковой является для меня этот Аякс. Его готовность пойти мне навстречу не знала ограничений. Достаточно было бы пробудить в нем слова, и он стал бы для меня раскрытой книгой. Тот, кто дарит радость и поцелуи, раскрывается для принимающего эти дары.

Но я поступил вопреки своим представлениям. Накопленные мною знания включали и понимание неизбежности такого отказа. — Я попытаюсь изобразить круг одолевавших меня мыслей и чувств: все неуместное, бессмысленное, наивное… набегающее одно на другое… взаимоисключающее. Вся моя бедность обнаружилась. Я беден. Беднее, чем до сих пор был готов признаться себе. Мой Противник попрекнул меня моей бедностью. Я не презираю Аякса. Мне пришлось приложить усилие, чтобы оторваться от него. Сладострастная боль — вот всё, что я себе взял. Смотреть на это тело, трепетать от желания и позволить себе низвергнуться в пустоту… Остаться без нежности… Я в тот момент не думал о Тутайне, не думал ни о каком человеке. Знать, что я никогда больше не увижу этот позолоченный сосок… Прощание с чужой плотью. Последнее. Безвозвратное. Мои глаза словно гладили юную, чужую кожу этого дерзкого мальчика. Сердце, казалось, вот-вот разорвется. Но я сказал:

— Что ж, Аякс. Я тебя понимаю. Накройся. Наше товарищество могло бы, по прошествии долгого времени, к этому прийти; но оно не может с этого начаться.

Прежде чем он заговорил, я поднялся и по ковру стал пятиться к двери. Тут-то и случилось, что я задел какую-то скамеечку для ног и опрокинул стоявшую на ней бутыль. Содержимое целого арсенала соблазнительных запахов, животного и растительного происхождения — включая бергамотовое масло, резкий аромат ванили и тропических деревьев, — излилось на пол. Атмосферный потоп, клубы раскаленно-чувственных испарений, вонь от стократно умноженного сладострастия… Какой-то непостижимый концентрат: одурманивающий, как эфир, стойкий, как асафетида{207}, и сладкий, как мед… Я поднял бутыль и поставил ее на место. Потом извинился, вынул носовой платок, попытался хоть отчасти вытереть пролившуюся жидкость.

Поделиться с друзьями: