Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)
Шрифт:

Я припоминаю тот вечер, когда пошел прогуляться вверх по долине, к озеру. На обратном пути местные парни подстерегли меня возле каменной осыпи и стали швырять в меня камни. Поранили мне лодыжку{336}. Я думал, что меня убьют. — Тутайн тогда прокомментировал случившееся как-то невнятно. И вот теперь я впервые вижу эту девушку, наверняка жившую на одном из высокогорных хуторов: девушку, из-за которой едва не расстался с жизнью. За истекшее с той поры время она, наверное, стала многодетной женой какого-нибудь крестьянина — то есть чем-то, вообще не укладывающимся в мои представления. Парни, которые закидывали меня камнями, теперь не понимают, зачем они это делали. Каждый из них превратился в обремененного судьбой отца семейства. Они когда-то, очень давно, швыряли камни в одного из постояльцев отеля, потому что Тутайн — или кто-то другой — пробудил их гнев. Более точными сведениями я не располагаю.

Не могу сказать, что рисунок меня обрадовал. Да и с чего бы мне радоваться? У Тутайна, выходит, были от меня тайны. Человек не выносит таких ситуаций, когда он совершенно открыт для другого. Тутайн и я, мы далеко зашли в плане взаимной открытости. Мы, можно сказать, заглянули друг другу под кожу. И все же мы не достигли той полной, повседневной профанной общности, что свойственна сиамским близнецам. Мы уберегли себя от подобной мерзости. Каждый из нас владел персональным резерватом для фантастических встреч с сомнениями, печалью и радостью. Каждый сохранил право на отрешенность, на недоступность. Тутайн никогда не расширял однажды сделанное им признание. Он владел

своим убийством. Оно было собственностью его сознания. Я сейчас подумал: может, он потому так боялся добавлять к этому единственному признанию дальнейшие подробности, что однозначные слова дали бы новую пишу для угрызений совести; он сам знал свое преступление лишь приблизительно и потому опасался более точных знаний о нем. По крайней мере, содержание преступления было изменчиво. Любая женщина, к которой прикасался Тутайн, меняла это содержание. Так, оно было ужасно расширено Меланией, на которую Тутайн бросился с ножом. А эта девушка-статуя… возможно, смягчила преступление. Но даже одно-единственное слово, пусть и обращенное только ко мне, разрушило бы колдовство и снова разверзло бы щель ужасной раны. Это должно было оставаться в тайне: что Тутайн способен и любить женщин, не только их убивать.

Его характер — задним числом — меняется для меня. А ведь он сделал все, чтобы защитить мою память от этого разочарования, от этого низвержения в неопределенность: он смешал свою кровь с моей; в нашем ненадежном мире для меня должно было оставаться что-то надежное… чтобы картина нашей судьбы и наших поступков не могла подвергнуться искажению… Увы, разрушительные силы все-таки воздействуют на меня, проникая извне сквозь панцирь нашей отщепенческой воли, изготовленный с таким тщанием. Я чувствую, что не выдерживаю теперешних беспощадных феноменов и процессов, которые все решительней обретают черты зла. Я лишь с трудом согласовываю эту действительность — даже когда она притворяется щадящей — с моей жизненной философией… с моим представлением о происходящем… с моими знаниями о собственной плоти и плоти Тутайна. Когда-то мы оба были молоды, он и я. Уже одно это нас извиняло. Это было состоянием включенности в некий порядок. Это… не позволяло Мирозданию распасться на части. Почти полное отсутствие у нас жизненного опыта было неотъемлемой частью нашей анархии, украшенной флагами радости. Теперь, поблизости от меня, молод другой человек: Аякс. Если бы я захотел присоединиться к нему в его заговорах, в его протоплазменных фантазиях, мне пришлось бы вычеркнуть из своего сознания двадцать пять лет и еще раз взвалить на себя серую ношу утомительного обучения. Мне пришлось бы выпить напиток забвения — и все равно я бы ни на мгновение не почувствовал радость. Я ведь лишен утешения, даруемого нам милосердным — всего лишь двадцатипятилетним — возрастом. То, что моя жизнь уже находится в процессе распада, постоянно ощущается на языке как горький привкус, — даже если я стараюсь об этом не думать. Последних месяцев — моего бытия-с-Аяксом — вообще не должно было быть. Я сейчас не вправе решаться на подобный… эксперимент. А между тем он все-таки имел место. Эта непробиваемая глупость тоже входит в предустановленный план моей жизни — как и все действительное, так или иначе затрагивающее меня.

Прошлой ночью произошло столкновение. Некое тело, брошенное издалека, ударилось в недвижную, глухую, невежественную стену. Силы, таящиеся в человеческой душе, кричали как дикие звери. Кричали очень громко.

Сегодня тихая ночь. Я пытался работать над концертной симфонией. Это не удалось. Что ж, пожелаю себе спокойного сна, чтобы тело хорошо отдохнуло, а душа тем временем получила необходимую пишу.

* * *

Я ошибался. Аякс, оказывается, не покинул дом. Едва я улегся в постель — лампа еще горела, — он вошел ко мне в комнату, держа в руках вторую лампу. Он сразу поставил ее на пол и присел на край кровати. Его окутывали клубы сладких парфюмерных ароматов. Он был в шлафроке из серой невыразительной ткани. Собственный его облик будто стерся. Сильный запах казался единственным подтверждением его телесности. Он сразу начал говорить.

— Я бы хотел кое-что тебе рассказать. Мы должны преодолеть страх друг перед другом. Твой пистолет я похитил из ночной тумбочки некоторое время назад. Теперь ты должен знать это. Я счел такой поступок уместным. Потому что я решился… я готов даже на самые крайние меры, лишь бы только восстановить наши разрушившиеся отношения. Я больше не хочу вглядываться в твое прошлое. Поскольку предчувствую многообещающее будущее. Только непросветленный страх все еще разделяет нас. Мне случалось переваривать разного рода знакомства, моя душа закалена жизнью. Но недавно я впервые помог убийце избавиться от ящика, в котором он спрятал останки своей жертвы…

Я резко приподнялся с подушки, у меня вырвалось слово… уже не помню какое; но Аякс с мягкой силой зажал мне рот, заставил снова лечь и продолжил:

— Ты должен меня выслушать. Не перебивай! Иначе ты испортишь возможный хороший итог моего начинания. Я дам тебе знак, когда придет твой черед говорить.

Он убрал руку с моих губ. Посреди этого ужаса у меня на секунду мелькнула мысль, что и Альфред Тутайн, почти три десятилетия назад, засунул колено мне в рот, когда я лежал на койке, — и что то нападение, хотя и казалось столь угрожающим, не привело к смертельному исходу… Я решил, что буду молчать. Я хотел на сей раз проявить большее послушание по отношению к судьбе, чем это у меня получалось в других случаях. Я чувствовал себя как лежачий больной, который не обладает полной властью над своим телом. Такому больному помогают… а также указывают, как он должен себя вести. Тягостные лихорадочные фантазии, порождаемые разгоряченным мозгом и нарушающие уравновешенность обычного мировосприятия, — окружающие не придают им значения. Они знают, что такая болезнь всегда бывает сопряжена с появлением призраков.

— У тебя особое пристрастие к гробам, — сказал Аякс. — Ты когда-то вообразил, будто весь груз корабля состоит из трупов и гробов. А может, это лишь придуманная тобой маленькая ложь, предваряющая ложь еще большую. Как бы то ни было, ты на протяжении многих лет жил в доме с сундуком, в котором хранится труп. Если бы мне — какое-то время назад — рассказали что-то подобное, я бы не поверил. Тем более я не мог бы представить себе, что судьба приведет меня в дом, где прямо в комнате стоит этот самый сундук. Но вчера ночью я приобрел новое качество: научился бояться. Это произошло безо всякого перехода. Я рассматривал рисунки, выполненные рукой некоего человека, ныне покойного. Я восхищался им самим, этим человеком, — таким молодым и достойным любви. Я знал о его судьбе: что ему было суждено — в самом расцвете сил — исчезнуть в каком-то сундуке. И я внезапно осознал, что оказался на том же месте, которое когда-то занимал он: что я — его непосредственный преемник, спутник все того же помощника Смерти. Тут-то и началось мое нисхождение в страх.

— Но я его не — ! — крикнул я.

И опять рука Аякса накрыла мой рот, заставила меня замолчать.

— Ты сказал, что он — сам не сознавая, что делает, будто превратившись в неодушевленное орудие, — задушил твою невесту. Я отвечаю: ты его убил. Молчи! Я знаю, что ты должен, во что бы то ни стало, это опровергнуть. Ты будешь все отрицать. Но мои слова не хуже твоих. Ты даже взваливаешь вину на него. Поскольку он больше не может себя защитить. Он, лежащий теперь на дне моря… кто вообще знает, звали ли его Тутайном? Кто может сказать хоть что-то о том матросе, с которым у тебя были «общие дела»? Куда он делся, пропав без вести, и когда это было? Полиция вела слежку за вами лишь недолгое время. Труп в ящике вполне мог бы быть вторым или третьим трупом.

— Льен знал Тутайна! — выкрикнул я в совершенном отчаянии.

— Льен, которому ты непрерывно лгал, — сказал он, — говорил о торговце лошадьми. Он даже не знал, что этот человек был художником. Так какая цена показаниям Льена? Молчи! Разум подсказывает, что предпочтение надо

отдавать очевидному, а не маловероятному. Твоя невеста была убита; это твои слова. Ты знал ее убийцу, это твои слова. Ты защищал его от возможного вмешательства земного правосудия. Что же подвигло тебя к такому состраданию? Не был ли он всего лишь жалким пособником, сообщником, хуже того — ямой, в которую ты сам бросился?

— Я потерял репутацию человека, безусловно заслуживающего доверия! — простонал я. — Если тебе взбредет на ум выдумывать одно преступление за другим… я буду беспомощной жертвой твоей фантазии. Нет смысла пытаться запрудить поток бессмыслицы: она сильнее правды. Тебе ничто не мешает сделать любые выводы из своих подозрений. Поставь на ноги полицию! Добейся моего ареста! Я не хочу больше тебя слушать…

— Ты должен меня выслушать. И должен молчать. Я уже сделал для себя выводы. Я не требую от тебя признаний. Ты только не держи меня за дурака. Может быть, ты уже выбрал меня в качестве следующей жертвы. Такое порой случается. Молчи! Молчи! Не двигайся! — Ты хочешь меня прогнать. Это твоя последняя попытка перестать марать руки. Но я не хочу, чтобы меня прогнали. Значит, я должен вооружаться… или как-то иначе готовиться. В любом случае, я должен представлять себе опасность в полном объеме. Должен очертить круг того, на что я готов. Вот ты говоришь, я могу обратиться в полицию и предоставить дальнейшее на усмотрение орды чиновников, ничего не смыслящих в тонкостях и темных сторонах жизни. Я не стану впутывать этих людей в наши с тобой дела. Я от всей души презираю их. Моя решимость держать язык за зубами хорошо обоснована и непоколебима. Я сам нахожусь уже слишком далеко: по ту сторону решетчатой ограды, воздвигнутой общественными договоренностями. Человеческие добродетели, нравственный миропорядок… — в такие заграждения либо верят… либо незаметно отодвигают их в сторону. Жизнь скрывает в себе гораздо больше возможностей для каждого, чем об этом рассказывают конфирмантам. Ты сегодня еще раз убедишься, что я разумный человек, что меня нельзя назвать несговорчивым или сумасбродным. Я понимаю, какое у тебя положение. Ты не рассчитал свои силы. Ты слишком далеко зашел в своих удовольствиях. Или же… тебя постигла неудача. Молчи! Лежи, как лежал! Убийство — это профессиональная ошибка. Потому что связанные с ним опасности не идут ни в какое сравнение с возможным выигрышем. Убийца не обладает той привилегией, которая есть у хирурга. В этом ты наверняка убедился на собственном опыте. Десятилетие за десятилетием дрожать, опасаясь разоблачения… Блуждать по всему миру, чтобы закончить свои дни отшельником, в каком-то случайном месте… — Молчи! Молчи! Тебе ничего не даст, если ты перевернешься на живот. Еще пятнадцать минут, и я закончу… Мои предшественники: барышник, художник, матрос — эти двое или трое (о твоей невесте я умолчу), — они не доросли до тебя… не были достойными тебя противниками. Они не чуяли опасности, ни о чем не подозревали… и, сами не зная как, угодили в водоворот. Они слишком облегчили для тебя задачу совершения преступления. Я же хочу ее затруднить. Я вовсе не запрещаю тебе подумать об этом. Между нами двумя должно произойти испытание в бдительности. Я забрал пистолет. Просто уложить меня на месте — у тебя не получится. Может, это и не доставило бы тебе удовольствия. — К тому же я превосхожу тебя физической силой.

Я видел: пока он говорит, его лицо выражает нечто иное, нежели то, что подразумевается в произносимых словах. С самого начала лицо было пепельно-серым. Минуты на две оно сделалось неподвижным: таким безучастным, что со лба исчезли даже последние складки, веки прикрылись и только рот… как пузыри в кипящем асфальте, которые, лопаясь, оставляют круглые кратеры… так этот рот расширялся, стягивался, а в секунды безмолвия становился гладкой невыразительной поверхностью. За закрытыми веками возникали какие-то картины и процессы, не имеющие места в пространстве моей комнаты. Аякс явно не думал ни об Оливе, ни о «здоровой» любви. Ни вообще о том или ином образе жизни, имеющем шанс на определенную длительность. Он мысленно пребывал в каком-то каменном веке, в более грубой действительности. Он видел начало человеческой истории, свое становление человеком — в условиях, когда и земля, и небо представляют сплошную угрозу. В то время лес еще был могущественным: был божеством, изрыгающим пищу и чудовищ. Луна, обагренная кровью, пригибала к земле затылок испуганного человека: чтобы он жрал земной прах, пытаясь умилостивить неведомого могучего владыку, который чувствует себя оскорбленным. Ведь обрабатывать поля — это означало не только борьбу с землей, не только вынесение тяжкого приговора сорным травам, но и мятеж против всех бессмертных сил Мироздания. И эти силы приходилось утихомиривать: посредством принесения огненных и кровавых жертв, посредством оплодотворения и убийства, посредством разгула сладострастия и жестокости. Приходилось воздвигать фаллические камни и гонять обнаженных женщин по вспаханному полю. Приходилось колдовством вызывать дождь и посредством заклинаний заставлять колесницу Солнца поддерживать круговорот времен года. Жизнь не была персональной собственностью, относительно которой каждый человек, если у него здоровое тело, мог бы рассчитывать, что она протянется от утра до самого вечера. Природный ландшафт выступал как враг, ежедневно сжирающий тысячи людей. Реки, море, болота, леса, небесный огонь и горы… прожорливое дыхание беды, проникающее даже в хижины и крадущее воздух у человеческих душ… Не существовало тогда никакого ощущения надежности. Если безоблачное небо вдруг посылало сжигающую посевы засуху, если случались неурожаи и пересыхали водные источники, то женщины сами продавливали черепа новорождённым и вместо младенцев подкладывали к груди щенят. Все в таких случаях гибли — все двадцать или тридцать детей, которых женщина успевала за жизнь родить; за исключением одной пары: избранной, чтобы противостоять катастрофе, чтобы человеческий род мог существовать дальше. Когда человек выползал из пещеры, из своего убежища, он становился, как и все животные, одновременно чьей-то потенциальной жратвой и жрущим, охотником и объектом охоты. Люди, чтобы добиться надежности, прибегали к магическим заклинаниям, но знали, что на любую волшебную формулу найдется противоформула. Люди знали, что в кронах деревьев притаилось Незримое: духи и мертвецы, могучие и коварные, которых вряд ли можно перехитрить, которые всегда сохраняют бдительность, всегда жаждут крови, — они все настоящие драконы, падкие до лакомой человеческой плоти, до еще более лакомого костного мозга. Люди пытались умилостивить их или обмануть. Между тем он… точнее, подобные ему, которые понимали мир и царящую в нем смерть и знали, что каждый день может оказаться для них последним, что каждый новый день это не добрый подарок, а дар Случая, рассчитанный на то, что они окажутся во власти еще более жестокого противника, — такие люди совершали колдовство только ртом и руками. Они ни во что не верили. А лишь выполняли традиционный ритуал. От всего сердца они делали то, что хотели, к чему их действительно влекло. Совокуплялись с женщинами. Насаживали на вертел животных. Избавлялись от соперников — с помощью яда или загоняя им в задний проход кол. Быть способным на все… Перехитрить небосвод, исполненный вражды; непрерывно вступать в борьбу, чтобы еще и завтра оставаться здесь, — а последний бой вести в полную силу, с мифическим величием… как сражается герой… которого могут одолеть только боги и духи, для других же людей он практически неуязвим. — Аякс чувствовал в себе этого первопредка, этого полубога, этого прародителя человечества, которое способно на все{337}. Его лицо сделалось совершенно каменным: предстало передо мной в удивительной, беспримесной жесткости. Оно было отмечено гордостью, потому что в сознании Аякса не осталось ограничений{338}. — Но мало-помалу лицо это стало распадаться, перемещаясь сквозь тысячелетия. К нему подмешивалась другая человеческая натура, с более боязливыми предками. На него воздействовал Закон. Оно начало дрожать{339}

Поделиться с друзьями: