Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)
Шрифт:

Но если дело обстоит так, что на наших островах бедным людям, в определенном возрасте, предоставляется право на радость; если дело обстоит так, что молодых, пусть и тайком, все еще обучают древнему ритуалу: тогда Олива оправдана. Тогда она просто одна из многих. — Я никогда не забываю вот о чем: отдельный человек Природе безразличен: но она хочет, чтобы продолжал существовать человеческий род. Так она решила однажды, миллионы лет назад. И в соответствии с этим решением действует. Очарование Оливы: ее прямодушие; ее работящие руки; роскошной лепки лицо, соразмерные черты которого никогда не выражают чего-то другого, кроме заурядного ожидания, то есть надежды на обычную, ничем не выдающуюся судьбу, — эта сумма женских отличительных

черт, данная ей от рождения, как раз и подчинила девушку непоколебимому закону. Олива с самого начала была призвана, чтобы ею овладевали как женщиной. Думаю, она никогда этому не противилась. Для ее брата, вероятно, это стало неожиданностью — и злой судьбой…

— Цену ты обговоришь с Аяксом. Он мне прямо так и сказал: что я не должна подпускать тебя к себе, если ты на это не согласишься.

Она на сей раз даже не покраснела. Она познала лишь одну страсть: к Аяксу, Айи. Она и сейчас живет этой страстью. Она пока не превратилась в родительницу детей. Еще длится год ее любви. И эта любовь сильна, как никакая другая, потому что тело Оливы уже было преступным, когда Олива к ней пробудилась.

Я ответил ей очень спокойно: подчеркнув, что она подчиняется Аяксу.

— Ты делаешь, чт'o он тебе велит, — повторил я.

Она под шквалом моих слов даже не шелохнулась, словно не слышала их.

— То, что мы затеваем сейчас, безответственно, — сказал я. — Ты же не кобыла. Ты думаешь только о нем. Меня ты можешь лишь презирать. В ремесле любви он разбирается лучше, чем я. Он хочет заключить со мной сделку. Мы уже слишком далеко зашли. И все же последнего препятствия он не учел: ты для такой роли не годишься. Да и я прекрасно понимаю, что кажусь тебе отвратительным. Я ведь втрое старше тебя…

Она, казалось, еще не осознала, что роковая судьба прошла мимо нас. Я накрыл ее овчинным одеялом, до самого подбородка, присел на краешек кровати и заговорил о предстоящей свадьбе. Я сказал, что она может не сомневаться: я обязательно подарю ей напольные часы. Аякс же получит ящик с бутылками, наполненными вкусными жидкостями. — Ее глаза блуждали в пространстве. Она уже видела великолепные краски, которыми будет расцвечен праздник. Она заранее знала, что улыбнется, когда священник взглянет на ее живот. Она чувствовала удовлетворение оттого, что Природа именно так с ней обошлась. Усилия ее глупой жизни уже вознаграждены. Ей принадлежат стол, кровать, шифоньер, стул, целый набор домашней утвари. Теперь можно подумать и о пеленках. — А Аякс пусть напивается, если хочет: что ей до того в такой день? Она подтянет гирю напольных часов и будет знать, что теперь началось ее время.

Но вдруг будто тень разорвала этот образ. Олива спросила:

— Так ты не считаешь возможным, что Аякс не женится на мне?

— Только какая-то подлость могла бы привести к такому плохому исходу, — ответил я.

Она мгновенно успокоилась. Ничего «подлого» она просто не могла себе представить. Да и потом, Аякс уже живет с нею и ее братом в Крогедурене. Даже с рабочими уже есть договоренность о перепланировке дома…

Олива уснула у меня на глазах. Я потушил свечи и вышел из комнаты.

— — — — — — — — — — — — — — — — — —

К утру дождь перестал. Небо полнилось быстро движущимися облаками. Ветер свистел, поначалу тихо.

— Неустойчивая погода, — сказал я. — Но в ближайшие два или три часа облака будут удерживать воду при себе.

Мы не спеша позавтракали. И тем временем еще раз поговорили о напольных часах. Корпус должен быть зеленого цвета, с золочеными колонками и пилястрами; с большим латунным циферблатом, внутри которого черные римские цифры размещаются на оловянном круге, — с круглым стеклянным окошком, через которое можно видеть ход маятника, — и с красиво нарисованной над окошком алой розой. Как делает Анкер Зонне, часовщик с Восточной улицы{381}, — и чтобы сверху обязательно был колокольчик, сопровождающий каждый час серебряным звоном.

Я запряг Илок. Дороги были окаймлены меланхолией. Почти уже голые лесные деревья вставали у нас на пути, как нищие. Поля, напитавшиеся водой, блестели в неверном свете, образуя многоцветное месиво. Коляска, подпрыгивая, катилась через охристо-желтые лужи; колеса скрипели по промытому

гравию; копыта Илок иногда вообще исчезали, взбаламучивая воду, как если бы мы пересекали вброд ручей. Еще прежде, чем мы добрались до Крогедурена, движение ветра прекратилось. Мелкий, словно пыль, дождик начал моросить из неутомимо доящих самих себя туч. Он падал без определенного направления и забрызгивал даже места, затененные крышами. Полость, которая укрывала Оливу и меня, сидящих под защитой кожаного козырька коляски, подернулась влажным слоем из крошечных серых жемчужин. Мало-помалу жемчужины преображались в слезы, которые капали или ручейками сбегали вниз.

— Последний отрезок пути тебе придется пройти пешком, — сказал я Оливе, — потому что я не хочу встречаться с Фон Ухри.

Она кивнула. А когда слезла с коляски, сказала:

— Мы повели себя не так, как рассчитывал он. Но все же я тебе благодарна.

Через две или три минуты она исчезла за дымкой дождя. Я развернул коляску, ослабил вожжи. Голые кисти рук уронил на влажную кожаную полость. Илок догадалась, что мой измученный конфликтами дух ищет прибежища в грезах и что я хотел бы освободиться от обязанности быть внимательным. Она перешла на шаг, качала в брюхе жеребенка; меня же качала коляска. Скрип колес, перестук копыт, барабанная дробь становящегося все грубее дождя по козырьку коляски, слышимое биение моего пульса в какой-то артерии, легочной или шейной, — все это соединилось в один-единственный осчастливливающий шум. В длящуюся отраду, в отсутствие каких бы то ни было желаний. Ни холод, ни жара, ни голод не мучили меня. Я, тепло укутанный, пребывал в покое, наблюдал и воспринимал мир, который не соприкасался со мной, а лишь скользил мимо, оставаясь моим неоспоримым достоянием. — Что может быть приятнее, чем смотреть на круп жеребой кобылы, не испытывать никаких неудобств, без спешки скользить сквозь время, не заботясь о цели? Картины, вбираемые глазами, расплываются прежде, чем ты успеваешь их осознать. Бессобытийный путь, который лишь по видимости ведет сквозь реальность{382}… Мне представились те дробные звуки, на которых застопорилась работа над концертной симфонией. Теперь их жутковатый тон, их страшное толкование как бы растворились. Дробь незаметно превратилась в громыхание повозки, в цокот подкованных копыт, в хруст гравия, в убаюкивающие звуки пружин и мягкой обивки — в бесконечное путешествие по мокрому от дождя ландшафту.

* * *

Ночь наполовину прошла. До сих пор я не чувствовал усталости. Мне открылось некое неописуемое пространство. Куда бы я ни направлял шаги, куда бы ни смотрел, подо мной разверзаются глубины. Даже исписанный лист нотной бумаги не ограничен плоской поверхностью: позади него или под ним что-то правдиво-воспринимаемое погружается вниз… как камень, падающий в черную водную шахту колодца глубиной во много сотен метров. (Такие колодцы существуют. Я сам однажды стоял на краю такого колодца. Он был почти так же страшен и красив, как черный ковер ночи с вотканными в него звездами.)

Сейчас я мог бы закончить симфонию. Посреди этого одиночества, окружившего меня со всех сторон темными безднами. Почва ушла из-под ног и у меня. Осталась лишь стеклянная темень. Жуткая звуковая дробь растворилась, как кусок леденцового сахара, брошенный в стакан горячей воды. Колокольная гулкость копыт медленно ступающей жеребой кобылы, скрип по гравию высоких колес, тихое громыхание повозки вобрали ее в себя; удобно устроившееся в повозке Сновидение подпрыгивает на ухабах на протяжении ста тактов. Вместе со звуками кларнета, гобоев, фагота и элегически-скрипучего контрабаса — —

Теперь я все это записал. Кому я должен быть благодарен? Илок? Дождю? Дороге? Коляске? Оливе, за то что пришла? Аяксу, за то что послал ее? Прошедшим часам? Было бы это написано, не будь на свете меня? И важно ли, что это написано? Что в результате изменилось в мире? Что изменится, когда мой издатель распорядится, чтобы на пластинках нарезали и эту мелодию? Почему вообще я вдруг решился завершить симфонию?

Больше никто сюда не придет, чтобы повидаться со мной. Или я ошибаюсь? Для меня нет разницы между днями и ночами. Я так живу уже много лет. Но теперь это по-другому. Мне больше нечего ждать. Теперь я знаю достаточно. Моя память перевернулась и вытекла{383}. Она перестала быть чем-то точным, надежным — — —

Поделиться с друзьями: