Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Потому что она кажется вам пустяковой фантазией?

– Поэтому тоже. Но не только. Просто она связана с одним эпизодом моей юности, о котором я очень не люблю вспоминать. Настолько не люблю, что постаралась когда-то о нем забыть, внушить себе, что этого не было. И мне это почти удалось, по крайней мере, последних лет пятнадцать я о нем действительно не вспоминала. Но после ваших слов он пробудился с какой-то новой силой, как будто вырос и окреп за это время. И мне никуда от него не деться теперь.

У меня мелькает догадка, что речь пойдет об изнасиловании или о его попытке. Я не раз слышал рассказы пациенток о подобных случаях в своем детстве, и начинались они весьма часто с похожих преамбул. Но это предположение, не более того. Я не говорю ни слова, я предоставляю Елене полную инициативу. Захочет говорить, сможет – скажет. Есть в наших профессиональных кругах такое понятие, как сопротивление. Человек не может раскрыться полностью, как бы он этого ни желал. Он обходит болезненные темы, забывает, недоговаривает, утаивает. Азбука методологии: обращать на это его внимание, конфронтировать, вести к предельной прозрачности. Вот уже много лет как я отказался от данного ортодоксального подхода, сказав себе: эта прозрачность нужна не мне, а моему собеседнику. Если он не говорит, значит, не готов, и не стоит ломать его линию обороны. Когда ощутит готовность, то заговорит сам. Поэтому я молчу и не задаю подталкивающих

и наводящих вопросов. Я просто жду.

– Мне было тогда около шестнадцати лет, – говорит Елена. – Я закончила девятый класс. И мои родители, то есть мама и отчим, придумали устроить совместный отдых на Карельском перешейке, на даче, которую они сняли недалеко от Васкелово. Мне это не очень понравилось, я хотела потусоваться с одноклассниками, оттянуться по полной, что называется, но маму с отчимом было не переубедить. Я приспособилась, познакомилась с кем-то из ровесников, что жили на соседних участках. Мы вместе ходили на дискотеку, покуривали – не травку, этой гадости я никогда не пробовала, – просто сигареты, иногда попивали что-то, типа вермута. Встречались на пляже, там есть такое озеро под названием Гупуярви, а местные жители привыкли называть его Троицким. У нас была компания из шести человек – я, еще две девчонки и три парня, – и к нам стал примазываться еще один мальчик, он был года на три младше нас, я не помню уже, как его звали. Я тогда не сразу поняла, что он пытался ухаживать за мной. Смешно – мне шестнадцать, ему тринадцать, я взрослая девушка, он для меня ребенок, на что он рассчитывал? Но он все терся вокруг меня, оказывал знаки внимания, и надо мной уже начинали потешаться. Прогуливался как бы случайно мимо нашей дачи, чтобы увидеть меня в саду или на веранде. Я не знала, как отвадить его. И однажды он увязался за мной на другой берег, купаться. Озеро окружено садоводствами с двух сторон, а с двух других к нему подступает лес, и там обычно очень мало отдыхающих. Туда мы и направились. Я все подтрунивала над ним в надежде, что он отвяжется, но он только улыбался и шел за мной. И вдруг мне пришла в голову идея. Я предложила ему вместе переплыть озеро. Оно было там шириной около двухсот метров. Я знала, что он плавает плохо. И не сомневалась, что испугается. Для меня самой это была не дистанция, я занималась плаванием с семи лет, имела первый юношеский разряд. Но он согласился. – Елена замолкает, касается пальцами горла, будто ощупывая что-то твердое, мешающее говорить.

– Мы оба были без одежды, он в одних плавках, я в купальнике. И мы вошли в воду и поплыли. Сначала я щадила его, плыла не особенно быстро, позволяя ему держаться со мной вровень. Но потом прибавила скорости, и он очень быстро отстал. Я уже была на середине озера, когда решила наконец оглянуться, посмотреть, далеко ли он. И я его не увидела. Озеро было пусто. – Еще одна пауза, теперь долгая. – Я очень испугалась. Мне стыдно в этом признаваться, но я испугалась за себя. Я думала не о том, вернулся ли он к берегу, а о том, не видел ли нас кто-нибудь вместе. Я решила, что если меня будут о нем спрашивать, я скажу, что в лесу мы поссорились и разошлись в разные стороны. Потом я два дня не выходила с дачи, мама беспокоилась, и я объясняла ей, что у меня болит голова и мне никого не хочется видеть. Я прислушивалась к обрывкам разговоров – у соседей, на улице за оградой участка. Так и не услышала, чтобы в озере кто-то утонул, и никто мне не задавал никаких вопросов. Но этот мальчик больше не появлялся у нашей дачи. В конце концов мой страх стал невыносим, и я уговорила маму с отчимом уехать в город. Сказала, что очень плохо себя чувствую, потом еще два дня симулировала недомогание. Вот и все, я рассказала. – Она смотрит на меня, и я не могу понять, что выражают ее глаза.

У меня почему-то нет мыслей. И я пытаюсь отвести взгляд от собеседницы. Мне непросто определить, что я испытываю сейчас. Очень сложная смесь чувств. Я вспоминаю вдруг рассказ Джека Лондона, в котором люди на борту корабля, стоящего в гавани, ради развлечения бросают в воду монеты и смотрят, как за ними ныряют мальчишки-туземцы. Забаву прекращает появление акулы. Однако скучающая своенравная дама, несмотря на предупреждения об опасности, кидает с борта золотой соверен – настоящее богатство для юного ныряльщика, соблазн, перед которым он не может устоять. Он прыгает за монетой и становится жертвой хищника. От дамы отворачиваются даже те, кто прежде ухаживал за ней и добивался ее внимания и расположения. И мне, вероятно, несправедливо, приходит в голову, что Елена могла бы так поступить. Вздор. Она была совсем молодой, видимо, достаточно взбалмошной. В шестнадцать лет не всегда понимаешь, что делаешь, не всегда просчитываешь последствия. Не всегда думаешь о чувствах других. Это еще ничего не говорит о человеке. Пауза затягивается, и я, просто чтобы ее прервать, спрашиваю первое, что приходит в голову:

– Вы сказали, с матерью и отчимом. А что было с вашим отцом? Он вас оставил?

– Отец? – Елена вскидывает голову, как бы не сразу поняв, о чем идет речь. – Да… его уже давно не было с нами к тому времени. Они расстались с мамой, когда мне было лет семь. И я потом долго не знала, где он, что с ним. Мы не поддерживали связь много лет. И мама о нем до сих пор старается не вспоминать.

– Она здесь, в Петербурге? Отчим по-прежнему с ней?

– Нет. Он ушел от нее лет десять назад. И живет она теперь под Краснодаром, на нее плохо действует здешний климат. – В ее голосе явно сквозит недоумение: зачем мы говорим об этом сейчас?

– Что ж, – наконец говорю я, – это может быть объяснением вашим страхам. Думаю, я понимаю, почему этот мальчик не оставляет вас в покое. Ваше воспоминание полно сильных чувств: здесь и тревога, и вина, и стыд. Все то, что вы когда-то пытались убрать из памяти, из жизни вообще. Сделать так, чтобы этого в ней не стало. К сожалению, так не бывает. – Объяснить человеку его проблему еще не значит избавить от нее, но иногда это помогает снизить напряжение. Поэтому я продолжаю: – Ваш преследователь – это совесть, в которую превратился мальчик. Неудивительно, что вы вспоминаете о нем, когда даете волю воображению. Возможно, вам приходит в голову, что сейчас это взрослый мужчина, лет тридцати пяти…

– Да. Если он остался жив.

– Я полагаю, ваш страх – это только страх. Подумайте сами. Трудно представить, что столько лет спустя он стал бы вас выслеживать, чтобы отомстить за ту обиду. А если он… – и тут я осекаюсь, потому что едва не произношу отчаянную глупость. Что я делаю сейчас? Я пытаюсь воззвать к реальности, вернуть Елену в реальность. Но реальность не имеет никакого отношения к происходящему. Это все равно что убеждать шизофреника, что его бред – всего лишь бред. Или человеку, которому снится, что он летает, объяснять, что люди летать не могут. И я догадываюсь, что эта реальность нужна сейчас мне самому.

– Вы, наверное, хотели сказать, что если он тогда утонул, то тем более не стал бы теперь меня преследовать? – медленно говорит Елена, и она опять права. – Конечно, я все понимаю. Но иногда бываю в этом не уверена. Ни в первом, ни во втором.

Площадь перед Балтийским вокзалом была, как всегда, многолюдна и бестолкова. Человеческие

потоки пересекались, вливались друг в друга, растекались, закручиваясь водоворотами. Носильщики катили тележки с багажом, старушки торговали поздними осенними цветами, лениво прогуливались парами полицейские. Сигналили авто, пробуя разъехаться без обоюдного ущерба, маршрутки и автобусы выстроились в плотный ряд вдоль бордюра тротуара – на Стрельну, Петергоф, Кронштадт. От эскалатора метро я мог пройти сразу под вокзальные своды, к билетным кассам, но вышел сюда, вероятно, из-за многолетней привычки никуда не спешить в случайно выпавший свободный день. Было еще лишь девять утра, и рассудив, что для давно запланированной поездки в Ораниенбаум времени вполне достаточно, я просто неспешно брел среди прохожих, ни о чем особо не думая, озираясь, вспоминая. Мне хотелось глянуть краем глаза на места, в которых я не был уже много лет и которые стали совсем другими. Я почему-то всегда быстро забывал, как выглядело то, что было когда-то и уступило место новому. Например, я родился и вырос на Петроградской стороне. Несчетное множество раз в детстве гулял по закоулкам этого благословенного района. Но убей меня Бог, если я помню, допустим, как выглядело тогда место, где сейчас находится станция метро «Чкаловская» и огромный бизнес-центр с соответствующим названием рядом с ней. И вот теперь я направлялся в сторону улицы Шкапина, где мне доводилось когда-то бывать от силы пару раз. Но ее пейзаж с тех лет, вопреки закономерности, впечатался в мою память как клеймо.

Конечно, виной всему была Елена, потому что ее рассказ о мальчике на озере не давал мне покоя, будоражил что-то, и я два дня не мог понять, что именно. А потом вдруг понял, и вспомнил про улицу Шкапина. Нет, я вовсе не мог сказать, что это воспоминание привело меня сюда против собственной воли. Но что-то в этом, безусловно, было. Тогда, лет тридцать пять назад, место это выглядело мертвым городом – полуразрушенные дома, окна, почти непроницаемые от копоти, заклеенные бумагой или полузакрытые ситцевыми самодельными занавесочками на проволоке. Это был известный всему Ленинграду район коммуналок, свалок во дворах, едва ли не поголовной судимости жильцов, беспробудного пьянства и безнадежности бытия. Особенно он славился шпаной: «шкапинских» боялись даже «лиговские», вроде бы с материнским молоком впитывавшие алкоголь и пацанские традиции, восходящие ко временам печально прославленного скверика Сан-Галли. Не стоило попадаться на глаза стайкам здешних вечно голодных гопников, если ты шел мимо не в большой компании, всегда могло прозвучать вслед с блатной хрипотцой и растяжкой гласных: «Эй, а ну ста-аять! Подошел сюда, ты! Слышь, мы тут три рубля потеряли, ты не подобрал случайно?» – ну и так далее, со всеми, как говорится, вытекающими. Сюда меня позвала прогуляться как-то вечером Марина Чистякова, самая красивая, что признавалось за аксиому, девочка нашего класса.

Облик улицы, само собой, изменился с тех пор и продолжал меняться на глазах, по-видимому, в скором будущем до полной неузнаваемости: ветхие дома, не подлежащие уже реанимации в виде капремонта, сносились; те, что покрепче, облагораживались новой облицовкой, стеклопакетами, спутниковыми телеантеннами. Кое-где пролегли длинные строительные ограждения, за которыми возводились офисные или торговые центры. Я не один в классе добивался внимания Марины, нас таких было несколько, в том числе Саша Штейн, по которому сохли, в свою очередь, многие девушки и который занимался боксом и самбо, поэтому рассчитывать мне было особо не на что, я не выделялся ничем. Но когда я, набравшись храбрости, в очередной раз предложил ей погулять вечером в воскресенье, она не отшутилась, как обычно, а, насмешливо сморщив носик, поинтересовалась: «А ты не побоишься со мной гулять? На меня ведь многие на улице поглядывают, могут отбить попытаться». «Пусть попробуют», – сказал я на это. И Марина сказала: «Ну хорошо, давай встретимся в семнадцать около Балтийского вокзала, там, где цветочный павильон, заодно и цветы мне купишь». «У Балтийского? – удивился я, не представляя, чем могут заняться влюбленные в таком месте, моя фантазия рисовала променад по невским набережным, на худой конец, по парку Победы, – а что мы там будем делать, куда пойдем?» «Пройдемся по Шкапина, по Розенштейна, – отвечала она, – я много про эти улицы слышала, а сама там никогда не была, все достойного спутника не находила. Ну как, согласен?» И мне ничего не оставалось, как сказать: «Шкапина так Шкапина, без разницы. Значит, в семнадцать у цветов». Я так и не узнал, хотела ли она таким образом отвадить меня, как Елена своего ухажера, рассчитывая, что я испугаюсь, или просто поддразнивала, или действительно испытывала мои морально-волевые качества. Я не знаю также, понимала ли она, что при скверном обороте дел ее могли примитивно изнасиловать: у «шкапинских» были волчьи законы, там не господствовал обычный уличный кодекс чести, по которому девушка в любом случае считается неприкосновенной, и даже парня, гуляющего с девушкой, не принято трогать без особых на то причин. Мы шли не спеша по щербатому асфальту, где валялись окурки и шелуха от семечек, и Марина болтала о чем-то совершенно беззаботно, а я почти не слушал ее, издалека вглядываясь в подворотни, в парадные, двери которых то висели на одной петле, то были сорваны с петель вовсе, и понимал, что в уличной драке шансов у меня нет, я был домашним мальчиком, и даже Витька-Калина, шпаненок из параллельного девятого-бэ, мог накидать мне при желании плюх. И еще я понимал, что если придется, я буду драться до конца, сколько смогу и как смогу, и другого пути, кроме как в больничный приемный покой, у меня оттуда уже не будет. Я держал Марину под локоть, а другой рукой сжимал в кармане перочинный нож, взятый с собой для большей уверенности и совершенно бесполезный, а на Марине была короткая юбка и яркая майка, туго обтягивающая грудь, и вся она была словно создана привлекать внимание, мужское вожделеющее и женское ненавидящее. Мы прошли с полкилометра в сторону Нарвской заставы, повернули и шли обратно до Обводного, и никто не прицепился к нам. Потом она сказала, что ей надоело, и мы сели на трамвай. Цветы она, по-моему, забыла в нем, когда пришла пора выходить. Теперь я вновь бродил по той самой улице, которая одновременно была уже совсем не той, всматривался, вслушивался, вспоминал. Затем понял, что делать здесь мне больше нечего, вспомнить больше нечего. И я вернулся на площадь. Я зашел в непрезентабельное заведение под вывеской «Шашлычная», заказал рюмку водки и стакан томатного сока. Потом пошел на вокзал, купил билет и через пятнадцать минут стоял в тамбуре электрички на Ораниенбаум. Я люблю ездить в тамбуре, потому что никогда не сажусь в общественном транспорте, в автобусе или вагоне метро это выглядит нормально, даже если свободных мест хватает, а в салоне пригородного поезда как-то нелепо. К тому же в тамбуре вокруг обыкновенно нет людей, если электричка не переполнена. Однажды ревизорша, проверявшая билеты, поинтересовалась, почему я не расположусь в салоне с удобством. Я объяснил, что мои розыскные фотографии развешаны по всему городу, и среди пассажиров может оказаться кто-нибудь не в меру бдительный. Она очень странно на меня посмотрела и ушла, а через четыре минуты полицейский наряд потребовал у меня документы. С чувством юмора у людей случаются проблемы. Я глядел на индустриальные пейзажи Броневой, на кварталы Ленинского проспекта, Ульянки, Сосновой поляны, на осень. К Марине я тогда больше так и не подошел. Не знаю, почему.

Поделиться с друзьями: