Чёрный лёд, белые лилии
Шрифт:
Но сейчас ты здесь. Твоё тело похоже на решето, его покрывают зажившие и не заживающие шрамы, но ты дышишь так спокойно, что одно я знаю точно - всё будет хорошо.
Бумажка с полковничьей подписью жжёт кожу прямо у сердца, и Антон, вытащив и смяв её, прицеливается получше (хочет попасть на стол рядом со свечкой), кидает - и не попадает. Пропуск в жизнь остаётся лежать на полу. Он бы встал и сжёг его над пламенем горящей свечи, но сил на это совсем нет.
Ресницы Соловьёвой на секунду вздрагивают, и Антон быстро склоняется над ней. Но Таня спит или не приходит в себя. Что ж, это самое умное из всего. Антон тянет руку и откидывает с её
Она такая красивая. Именно той красотой, которую хочется оберегать и защищать. Он не смог.
Но сейчас… Разве это важно сейчас? Просто спи. Просто не бойся - впереди ещё целая ночь. А утром, когда загремят первые выстрелы… Утром уже ничего не страшно.
Взяв в свои ладони её маленькую, потрескавшуюся руку, он вдруг с ясностью понимает: всё. Стоп. Антон Калужный счастлив, потому что вот он, этот момент, когда можно просто остановиться, посмотреть вокруг и понять: он там, где хочет быть. Много лет назад он вышел из дома, вышел и брёл в темноте так долго, сам не зная, куда; но он пришёл.
Я пришёл к тебе, Соловьёва.
Я пришёл домой, потому что мой дом - это не Дартфорд и не Калиниград, не Рязань и не Санкт-Петербург, не четвёртый мотострелковый полк. Мой дом - это ты.
Я дома.
Всё хорошо. Я с тобой. Впереди есть целая ночь, а утром… утром всё кончится. Конечно, они запомнили тех, кто убил Флэтчера; конечно, захватив город, они найдут и тебя, и меня. Но этого не случится. Не бойся. Всё кончится, и в этот раз, Лисичка, я не буду настолько глуп, чтобы уйти от тебя. Потому что теперь я знаю: когда находишь человека, ради которого не страшно ни умирать, ни жить, - просто не отпускай его.
Я с тобой до самого конца.
– Я тебя искала, - будто ведро ледяной воды, на него обрушивается негромкий голос Христин, и в следующую секунду она вся, низенькая, тоненькая и напряжённая, появляется в комнате. Быстро подходит к Соловьёвой, кутаясь в прожжённый ватник, и осторожно щупает ей лоб и пульс.
– Едва ли лучше, - качает она головой. Видит на полу смятую бумажку, сердито цокает языком, поднимает её, разворачивает. Лицо у неё становится хмурым.
– Ты с ума сошёл, так обращаться с этим!
– говорит она едва слышно, устраиваясь рядом с Антоном и быстро закладывая пропуск ему в карман.
– Я знала, что тебя не оставят здесь. И днём сегодня приходили, спрашивали, был ли ты… Я знала. Конечно, тебя не могли оставить, Тони. Слава Богу. И мне такую выписали, как старшей медсестре.
От Христин пахнет бинтами, солёной водой и костром. А ещё - отчаянной надеждой на что-то. На что, Антону не хочется знать.
– Слава богу, - тихо повторяет она.
– Есть у тебя какие-нибудь вещи с собой взять? Ты бы отнёс. Там через полчаса на причале будет кошмар. Стрелять будут.. Ну, ты ведь понимаешь. Мест мало, а людей много… Ты вещи отнеси, лучше бы заранее, - осторожно говорит она, заглядывая ему в глаза, и на мгновение Антон поддаётся: синие глаза, темнее, чем у Соловьёвой, смотрят на него с молчаливой мольбой.
Глупая, глупая Христин.
– Что ж ты молчишь?
– тонкие пальцы её руки нервно сжимают его рукав.
Антон снова переводит взгляд на спящую Соловьёву. Можно подумать, что на её теле нет ни одной раны. Она будет дышать так до утра. Её никто не потревожит.
Антон быстро пригибает голову Христины себе на плечо.
Глупая, смелая Христин…
Ты же любила слишком сильно, чтобы не понять.
– Ты не можешь… - едва слышно шепчет она, сжимая
пальцы на его пальто.– Уехать.
– Но тебя ждут, требуют, ты им нужен!
– лихорадочно говорит она.
– Ты не можешь остаться здесь, Антон, ты не можешь… Ты ведь понимаешь, что здесь будет завтра! Ну и что же ты будешь делать? Что ты будешь делать?
– До утра?
– Антон улыбается.
– Лягу к ней, может, посплю. Или погуляю. Я, знаешь, океан хочу посмотреть… Красивый он, не знаешь? Завтра ничего не будет, ни с ней, ни со мной… Утром я знаю, что делать.
Становится совсем тихо.
Едва слышно хрипит на каждом вздохе Таня.
Христин резко поднимает голову с его плеча, встаёт вдруг, выпрямляется, как струнка.
– Ты что же, - резко, неестественно громко, с нажимом и всхлипом, спрашивает она.
– Ты что же, стало быть, убьёшь её?
Антон вздрагивает было; Христинины слова отчего-то режут уши.
А потом успокаивается.
Спи, Таня.
– Убью, - кивает он. Улыбается Христине.
Убьёт.
А потом ляжет - и умрёт рядом с ней.
Таня и так похожа на мертвеца: её светлые ресницы не дрожат во сне, а грудная клетка едва-едва приподнимается. Антон протягивает руку и легко поглаживает её волосы и лоб, проводя большим пальцем по родимому пятнышку.
Это удивительно - то чувство, которое растёт внутри него.
Оно делает так больно, что хочется плакать.
Антон смотрит на заострённый нос, нечёсаные волосы, бледные губы.
Шах тебе, Антон Калужный.
Мат.
– Кажется, я люблю её.
Спустя вечность Христина говорит так тихо, что почти не разобрать:
– Мне тоже так кажется.
Она шуршит чем-то, расстёгивает свой ватник.
– На, - шепчет она неслышно, протягивая ему смятый листок и пряча глаза.
Прошло несколько секунд, прежде чем Антон понял, что она делает, разглядел на помятом листе картона Христинину фотографию, жирную размашистую подпись и ровные буквы: «Христин Качмарек, второй медицинский батальон. Подлежит эвакуации».
Глухо стукнуло о рёбра сердце. Взгляд против воли метнулся к Соловьёвой, в груди вспыхнула крошечная надежда, но он мотнул головой, ответил твёрдо:
– Нет.
– На!
– вдруг громко, со слезами воскликнула она.
– Я думала, это… это так! Так, ерунда, ты забудешь, устанешь… Но если ты готов убить её и умереть за неё, то бери!.. Потому что если Бог - это правда любовь, Тони, то он о такой любви говорил...
В десять часов он целует Христин Качмарек в губы, обещает ей быть счастливым, берёт Соловьёву на руки и уходит в сторону океана.
В десять пятнадцать военный транспортный корабль отплывает в Тихий Океан.
В тесном, заполненном людьми трюме Таня продолжает умирать у него на руках, и два дня подряд он просит её прийти в себя, не бросать его, очнуться, но она не слышит. На исходе второго дня он почти перестаёт надеяться, а она открывает глаза.
Таня не думает о том, где она, с кем она и почему вокруг так темно; она вообще ни о чём не думает, только понимает, что почему-то жива. Она жива - разве можно быть мёртвой, когда так плохо? Боль в лёгких мешает ей вдыхать, грудь и горло что-то сдавливает тисками, её трясёт, и ей так душно и больно, что словами не описать. Впрочем, говорить она тоже не может: спекшиеся губы просто не открываются. А ещё ей страшно холодно, и это холод, должно быть, сковывает руки и ноги так, что ими не пошевелить.