Четыре Любови (сборник)
Шрифт:
Когда стало окончательно ясно, что Генрих у Казарновских в ближайшие шесть лет не появится, в доме начали происходить зримые изменения семейной атмосферы. Часть из них носила быстрый и решительный характер, как, например, резкое снижение терпимости Любовь Львовны в отношении Любы Маленькой и заметное, но не категорическое охлаждение к Любе. Другая часть касалась стороны позитивной и адресована была в направлении, наоборот, вполне человечьем. А виной тому явилась зачастившая на «Аэропорт» Любаша. С ней по неведомым Льву Ильичу причинам его жена сближалась все усерднее и, как ему казалось, не без доверительной взаимности.
С Маленькой Любой все было более-менее ясно: Любовь Львовну просто бесило проявленное девочкой равнодушие к аресту и последующему заключению отца в тюрьму. И не то чтобы даже равнодушие: просто ничего, казалось, для нее не изменилось особенно: ну был, приходил, теперь посадили – сидит. Жалко папу, конечно, но папа ведь сам виноват, Лева говорил, его самого как следует надо было стукнуть. В отличие от всех прочих, Любовь Львовна поверить в Генечкину вину не хотела совершенно.
– Он человек искусства, – повторяла она сыну первые пару лет Генриховой отсидки. – Именно за него и пострадал. Он человек безотказный и бескорыстный. Он принадлежит народу, как и твой отец…
– Вот и занимался бы искусством, мам, а не лез в криминал, – раздраженно реагировал сын, не улавливая
Мать пропускала встречные аргументы мимо ушей:
– А падчерица твоя, Любовь, безжалостная и бессердечная дочь. Она лишний раз никогда не поинтересуется, что там у отца в заключении. Как ему там? Сколько осталось?
– Он там портреты рисует тюремному начальнику. И натюрморты, – ответил Лева. – А тот их продает, и все довольны. За Геню вообще особо переживать не следует, мам. За него всегда все само решается. Его усилия никакого значения не имеют. В любом направлении. Он давно уже перешел в отряд созерцателей и поэтому может себе позволить паромом своим не управлять. Вынесет куда следует, по течению… – Он подумал об этом с легкой завистью, зная, что обречен на управление собственным паромом весь остаток жизни, и продолжил: – Так что Геня твой более-менее в порядке… А Маленькая, между прочим, об этом тоже знает, спрашивала недавно. Никакая она не бессердечная, просто она современный ребенок, у нее переходный возраст.
Лев Ильич сказал это и снова представил, как Маленькая сидит в кресле в его банном халате, задрав голые ноги на подлокотник, и как незадолго до этого пронеслась она мимо Левиного кабинета, легкая, упругая… Другая… И он снова поймал себя на том, что воспоминание это ему определенно приятно.
Что же они имели в виду, все эти греки-то глотовские? – Ему вспомнился последний ночной визит рыбака.
Мать не унималась:
– Подожди, сынок, вот перейдет она этот самый возраст и всем еще вам устроит. Вот увидите…
Что и кому Люба Маленькая должна устроить, Лев Ильич выяснять не стал, полагая, что на сегодня терапии достаточно. Отвечать он не стал, но взгляд его сделался рассеянным и потерял сыновью внимательность. От Любови Львовны такие мелочи ускользнуть не могли никак. Она поджала губы и притворно вздохнула, подводя обычный итог каждому случаю общения с сыном:
– Никому я в этом доме не нужна. Папа меня предупреждал перед смертью: «Не позволяй никому садиться себе на голову. Все этого только и ждут…»
Это была неправда. Об этом знал Лева, и Любовь Львовна знала, что он знает, но значения это для нее не имело никакого. Ей важно было в отсутствие Генечки заполнить получившуюся паузу правильной смесью почитания и любви. Но нужный объект не находился…
К этому моменту в дом и зачастила Любаша. Чаще ее вызванивала Люба и зазывала на «Аэропорт» по самым несущественным поводам. Поначалу Лева думал, что это делается женой из жалости и сострадания к его первой жене, к ее никчемности и одиночеству. Отчасти он Любку понимал – это была частичная компенсация за историю с неудавшимся сватовством. Понимал он также, что история эта сделала Любашу еще несчастнее, чем она была раньше, и знал, что некоторое бремя вины ощущает и его сердобольная Люба.
– Мам, а зачем она к тебе ходит, курица эта? – спросила однажды Люба Маленькая у матери. – Она же Левиной женой была раньше, а еще замуж за папу хотела, да?
– Она тебе не курица, – строго сказала Люба. – Никогда не называй людей обидными прозвищами.
– Она не мне курица, – не растерялась девочка. – Она вообще курица, всем – курица. Она что, не может другого мужа себе найти, что ли? – И, не дожидаясь ответа, уточнила: – У нее кофта дурацкая очень, у нас химичка тоже в такой ходит, тоже очкастая, как она. Все химички одинаковые. Пусть лучше ваша Любаша кофту эту не надевает, а то от нее все мужики шарахаться будут.
Последние слова Маленькой услышала свекровь. Она вошла на кухню, где в это время Люба кормила дочь обедом, и тотчас воспользовалась ситуацией:
– Это бессовестно, Любовь, обсуждать за глаза порядочную женщину. Она тебе в матери годится, между прочим, а ты идиотничаешь. – Внезапно до нее дошло, что про «матери» было сказано невпопад, но Любовь Львовна не смутилась, а еще энергичнее продолжила воспитательный урок: – Любаша всегда была святая, почти как… – Она поискала глазами предмет для сравнения, кинула быстрый взгляд на Любу, посмотрела в потолок, подумала немного и определилась: – …Не как другие… Мой сын – твой отчим – сам ошибку совершил в свое время, расстался с хорошим человеком. – Свекровь снова едва заметно скосила глаз в Любином направлении. – Мог бы и сейчас жить, как все нормальные люди.
– А мы и живем как нормальные, а чего? – искренне не врубилась Маленькая.
– Я ви-и-и-жу, ви-и-и-жу… – с таинственной укоризной протянула вдова и развернулась на выход, вполне удовлетворенная полученной подпиткой.
– А чего она приходила на кухню, а, мам?
– Обедать, наверное, – пожала плечами Люба.
– А ушла чего тогда? – прихлебывая компот, поинтересовалась Маленькая.
– Скорее всего пообедала, – предложила вариант мать. – Нами с тобой…
– Баба-а-а-ня… – протянула вдогонку Любови Львовне Маленькая и укоризненно покачала головой…
Переходный возраст Любы Маленькой между тем набирал обороты гораздо интенсивнее, чем к этому успевал привыкать Лев Ильич. Через год, когда падчерице стукнуло четырнадцать, в отдельные моменты ее трудно было узнать даже Леве. Особенно когда началось первое косметическое вмешательство во внешность.
«Геник через три года вернется – не узнает ее, – думал отчим, наблюдая со все возрастающим интересом, как быстро и хорошо зреет Маленькая у него на глазах. – Надо бы фотку ее отправить в тюрьму. С бабушкой в обнимку – сюрприз с «Аэропорта»…
После того обеденного разговора на кухне насчет Любаши позиции по отношению к ней для Любовь Львовны были прояснены окончательно: Любаша в доме должна стать желанна, несмотря на установившуюся между ней и Любой беспричинную дружбу. Протестное мнение Маленькой о Любаше-курице явилось поводом более чем достаточным для оформления курице родственного пропуска в аэропортовскую святыню; с другой стороны, оно способствовало дополнительному разогреву нервных проводов, ответственных в организме Любовь Львовны за контакты с Любовью Маленькой.Сначала за окном раздались редкие хлопки, как будто кто-то запускал во дворе петарды, затем они стали чаще, трескучей, и наконец, собрав воедино, этот «кто-то» выпустил их одной длинной очередью. Сразу вслед за этим взревел двигатель и уже вполне устойчивыми оборотами начал посылать одну за одной раздражительные вибрации на окно Левиной спальни. Лева открыл глаза, за окном было темно: предутренний зимний свет не успел набрать еще нужной силы.
«Что за люди такие? – подумал он про снегоуборщиков. – Они бы еще ночью дизель свой запустили. – Он посмотрел на мирно дышащую рядом Любу. – Надо матери сказать, пусть в правление позвонит».
Лева встал с кровати и подошел к окну. В этот самый момент за окном зарозовело и стало кое-что просматриваться.
«Надо же, – продолжал размышлять Лев Ильич, – как интересно… Не припомню на «Аэропорте»
состояния утреннего режима».Тот факт, что это в принципе было невозможно у них на Черняховского, где небо на Левиной стороне перекрывалось соседним корпусом, таким же писательским, как и их, его почему-то не смутил. Не удивился он еще и потому, что розовое исходило не от небесного, как положено, источника, а из какого-то совершенно другого эпицентра света. Эпицентр этот находился над самой серединой их писательского двора, и Леве стало ясно, что и серединная точка звуковых колебаний чертова дизеля тоже лежит ровно под ним. Дизель пускал ядовито-синий выхлоп, и дым этот смешивался с режимным нежно-розовым рассветом. В результате образовывалось густо-розовое, уходящее в сирень и фиолет. Но за это время еще немного рассвело, и источник звука материализовался наконец во вполне знакомые очертания. Это был бульдозер, но такой, каких в городе быть не должно было никоим образом. Он стоял посередине снежной дороги, прорезающей двор по диагонали, – той дороги, какой во дворе тоже не бывало с тех пор, как Казарновские въехали в пятикомнатную квартиру кооператива «Советский писатель». В какой-то момент Льву Ильичу показалось, что похожую картину он уже видел где-то, причем неоднократно, и тут же он понял, что заоконный пейзаж в точности повторяет зимний вид со второго этажа валентиновской дачи – вид на пожарный пруд с расчищенной поселковым бульдозером сезонной дорогой к станции. У пожарного пруда они с соседскими ребятами собирались по вечерам, были там и девочки, и играли в прятки.– А-кале-мале-дубре… шуре-юре-тор-мозе… златер-итер-компо-зитор… жук-сделал-пук!
Это была считалка, и Левке частенько приходилось водить. «Пук» обычно заканчивался на нем. Но просуществовала дачная компания недолго, все быстро выросли, и все были из неслучайных семейств, так что родители рано начали пристраивать отпрысков по разнообразным полезным жизненным направлениям. Не был исключением и Левка. Так что скоро стало не до «пука» и не до «акалемале»…
«Как же я раньше этого не заметил? – искренне удивился Лев Ильич. – А Люба знает, интересно?» – Он обернулся к спящей жене. Люба продолжала спать, не слыша никакого бульдозерного шума.
Тем временем там, где рычало, теперь начало хрустеть. Лева снова посмотрел в окно. Из-под бульдозера с хрустом вывернулась льдина и поднялась отколотым краем почти вертикально рядом с машиной. По соседству с бульдозером затрещало, и сбоку от него протянулись две мощные трещины во льду дворового пруда. Бульдозер просел вниз правой гусеницей, накренился, но не заглох.
Ничего страшного, думал Лева, пруд-то неглубокий совсем, бульдозеру максимум по пояс будет. Никуда не денется. – Происходящее начинало его забавлять.
Между тем внезапно лед хрустнул еще раз, значительно сильнее прежнего, и еще один ледяной кусок, теперь уже с другой стороны от продолжающего реветь железного сооружения откололся и встал дыбом, и вся махина, как была, стала резко наклоняться в сторону просевшей гусеницы, потом ненадолго зависла и, внезапно ринувшись всей тяжестью вниз, сделала один огромный бульк и исчезла под водой. На том месте, где еще несколько минут тому назад через писательский двор проходила поселковая дорога к станции, теперь зияла страшная черная дыра с рваными ледяными краями и бурлящей в ней ладожской водой. То, что вода в пруду была ладожской, а никакой другой, Лев Ильич понял сразу, вернее, – ни понимать, ни догадываться ему об этом просто не пришлось – он почувствовал, что всегда это знал, начиная с тринадцати лет, – после первых «Рассветов», в шестьдесят третьем…
В дверь позвонили, когда он снова укладывался в постель, стараясь не разбудить Любу.
– Это еще что такое? – прошипел он в раздражении и посмотрел на часы. На часах все было в порядке: циферблат на месте, стрелки раскинуты в нужных радиусах, секундная резво бежала по кругу, но времени часовая конструкция не показывала. То есть смотреть на все это было можно, и все было правильно и как всегда, и тикало изнутри, – он потрогал металлический будильник, отцов еще, Ильи Лазаревича, – но сколько времени на часах, было непонятно. Часовой механизм, стрелки, тиканье, их законный наследник Лев Ильич и главный продукт часового производства, время, не совпадали между собой никак. Лева потряс будильник, поставил его на место, чертыхнулся, накинул халат и пошел в прихожую открывать дверь.
– Кто там? – тихо спросил он, чтобы никого не разбудить, но уже машинально сам скинул цепочку и открыл дверь раньше, чем успел услышать ответ.
На пороге стоял мокрый человечишко, небритый, в телогрейке и ватных стеганых штанах. В руке он держал ушанку, тоже насквозь мокрую, с которой тонкой струйкой стекала на пол вода и растекалась лужицей по кафелю лестничной площадки. Другой рукой человек опирался на костыль. Вид у него был весьма жалкий, но, казалось, сам он на это внимания не обращал.
– Тут такое дело, Левушка, – тихим голосом сказал дядька. – Под бомбежку попал я тут недалеко… Во дворе у вас, на Черняховского… Когда дорогу чистил. Снег в смысле… Я войду, лады? – Лева отступил, пропуская мужика в квартиру. – Как пройти-то? – ежась от холода, спросил гость. – Куда? В спальне-то я у тебя был, помню, но я тогда не через дверь заходил, а так…
– Как так? – не понял Лева, видя, как в прихожей уже собирается приличная лужа. – Так – это как?
– Как всегда, Левушка, как обычно…
Лев Ильич посмотрел на него внимательнее и открыл от удивления рот:
– Глотов!
Глотов усмехнулся и окончательно приобрел знакомые черты:
– Глотов-то Глотов, конечно, но я больше грек, чем Глотов. Давай сушиться. Пойдем туда. – Он кивнул на гостиную. – Пока дойдем, я подсохну немного. Раздеваться не буду, потом все одно снова нырять придется.
– За бульдозером? – спросил Лева, совершенно не удивившись такому повороту событий.
– Не совсем, – ответил грек, отжимая воду из шапки. – Мокрая, – ласково добавил он, пробуя воду на вкус. – Наша, ладожская. Я не успел там еще дно хорошо проверить и глубину засечь. Мне потом надо будет точно знать – на кивок или все же на мормышку удачливее будет. Глотов-то про это доподлинно знает. Тот, что летал там поначалу. Он тогда рассказывал, интересовался у одного капитана. На месте лова. Мне страсть как интересно тоже узнать.
– У капитана корабля? – уточнил Лева. – Рыболовного?
– Не-е, у военного капитана. С погонами, он там тоже ловил. Или просто был, по случаю.
– Это вы, наверное, у моего отца в пьесе вычитали, – пожав плечами, сделал предположение Лев Ильич, удивляясь самому себе, для чего он ввязывается с греком в этот нелепый разговор. – Ситуативно очень напоминает…
– Потому что как было, так и есть, – невозмутимо сделал грек очередную объяснительную попытку и, махнув мокрой головой в глубину квартиры, подвел итог: – Ну идем туда или как?
– Да, да, – засуетился Лев Ильич. – Прямо прошу, все время прямо.
Глотов перекинул костыль на один пролет по ходу к гостиной, переступил и подтянул вслед за собой протез.
– Неудобно все ж, – пробормотал он. – Больше так не появлюсь, доходягой. Это все потому, что любопытство меня одолевает: чего он там увидал тогда в воде, тот Глотов? – Грек остановился посреди коридора и просительно посмотрел на Леву. – Слушай, Левушка… Если он к тебе теперь заявится, ты виду не показывай, а выпытай просто у него, чего он больше моего знает. Про что. Ладно?