Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Четыре Любови (сборник)

Ряжский Григорий Викторович

Шрифт:

Через три дня после дня рождения Любы Маленькой Любовь Львовна не вышла из опочивальни ни к завтраку, ни к обеду. Зная о неврастенических проявлениях свекрови, особенно участившихся за последний год, ни Люба, работавшая в Левином кабинете с самого утра, ни Лев Ильич, поздно вставший и перешедший после завтрака в гостиную, чтобы не мешать жене, не посмели побеспокоить мать вопросами о самочувствии, дабы не получить очередную отповедь о притворстве родни. Первым забеспокоился Лева, когда понял вдруг, что за все это время владычица не позвала его ни разу обычным призывным криком, и тогда он к ней заглянул. Голая Любовь Львовна в одном приспущенном шелковом чулке рассеянно и молчаливо бродила по полутемной спальне, натыкаясь на предметы обстановки. Каждый раз, сталкиваясь с очередным препятствием, она внимательно исследовала его на ощупь, пробегая руками снизу вверх и как бы убеждаясь в непригодности его в качестве искомого предмета. Под ногами у нее, на полу, валялись три скомканные бумажки, Лева потом прочел их и выбросил, потому что ничего не понял из записанной матерью бессмыслицы. Там было начерчено старческими каракулями: «Комод сверьху… У Илюши, четьверьг… Левая штора – булав…»

В хрустальной вазе, стоявшей на полу, налито было немного темной жидкости, впоследствии оказавшейся фамильной мочой. Таким образом, Лев Ильич стал первым свидетелем сумасшествия Любови Львовны Казарновской-Дурново, собственной матери. Врачи потом объяснили, что это был инсульт, и, если бы сразу посадить больную на внутривенную капельницу с тренталом, то последующих паралитических осложнений, которые в результате она приобрела, можно было бы избежать. Хотя…

– А бабанька теперь все время писаться будет? – спросила Маленькая у Любы. – Ф-ф-у-у…

Левы тогда рядом не было, но если бы был, она не спросила бы. Знала, что отчим поймет правильно, но расстроится…

Узнав о беде, позвонил Горюнов, но не утешил. Больница, сказал, в ее случае – скорее всего для самоуспокоения, сделали и так все, что надо. Для нее важнее качественный уход, хорошие лекарства и пребывание дома с сиделкой на первых порах.

В Боткинскую ее все-таки отвезли. Лева мотался каждый день, на ночь его подменяла тамошняя сиделка. Возвращался уставший, мрачный, Люба старалась его не расспрашивать лишний раз, если сам он того не хотел. При выписке врач неопределенно пожал плечами: ну что вы хотите, хуже бы не было…

На «Аэропорт» сиделку решили не брать, с деньгами в семье был обвал, и первые три месяца стали для супругов особенно тяжелыми. Любовь Львовна мочилась под себя, постоянно делала

попытки собрать вещи и куда-то ехать, переезжать, и несла бред в таких необычных формах, что Лева порой стеснялся собственной жены и находил разнообразные предлоги, чтобы максимально вывести Любу из зоны санитарной опеки. Любаша приходила по выходным и мыла старуху капитально, с долгим сидением в ванне, поливанием из шланга и одними и теми же разговорами о самом дорогом в жизни – блокаде и переправе через Ладогу в сорок третьем. Каждый раз, накупавшись вдоволь и набрызгавшись, старуха интересовалась у Любаши, кто она такая и не знает ли, как там у Горюнова продвигаются дела. Любаша каждый раз представлялась с подробным изложением семейных деталей и одновременно обещала все выяснить про Горюнова.

Маленькая в делах по уходу за бабаней участия не принимала, но, правда, и не могла: учеба забирала все ее время. Шуточек по поводу случившегося она, естественно, не отпускала, видя, как корячится Лев Ильич и переживает менее вовлеченная в процесс мать, но и сострадания к бабушке, на которое Лева тайно для себя рассчитывал, он в глазах падчерицы тоже не обнаружил.

Дальше стало полегче, а к началу лета, к Валентиновке, – почти совсем нормально. Любовь Львовна не поднималась, но активничала вовсю и имела хороший аппетит. Лева у нее после лопнувшей в голове жилки остался сыном Левой, Люба – его женой, невесткой, Любаша – доброй самаритянкой без имени, но в больших очках и с удивительно мягкими руками. Маленькая ненадолго стала ее матерью, Леокадией Дурново, в девичестве – Леокадией Альтшуллер, младший Горюнов – старшим Горюновым, а Генечка – малознакомым соседом Эрастом Глотовым, Толиковым отцом. Но о нем она почти не помнила и не упоминала в бесконечных разговорных путешествиях по замкнутой траектории своих воспоминаний. И все же единственными участниками ближнего круга, прибиться которым к этим путешествиям не удавалось никаким краем совершенно, стали покойный муж Любови Львовны, Илья Лазаревич Казарновский, драматург-классик из недавнего прошлого, автор знаменитых «Рассветов» и спутник всей ее жизни и кот Мурзилка… Что же касалось всего прочего, то смысл предметов и слов, начиная с определенного момента, начал укладываться в голове ее в нужном направлении и, как правило, совпадал с предназначением того и другого. Исключением являлось все мокрое – оно всегда было из Ладоги: вода ли из поильника, лекарство ли из глазной пипетки или же влажная тряпка.

…Этой ночью, уже после того как Люба Маленькая, хлопнув дверью глотовского джипа, вернулась на дачу, разделась у себя там, за стенкой, и затихла, Лев Ильич так и не смог нормально уснуть и долго еще ворочался с боку на бок. Сегодня вечером, когда он обнаружил у матери заметные положительные сдвиги в функционировании сознания, это порадовало его и одновременно озадачило, потому что надежды на избавление от паралича нижних конечностей не было и не могло быть в любом, самом благоприятном случае развития болезни. Так сказали врачи сразу после снимка, в этой части они понимали и были уверены. Просто крохотнейший фугас, взорвавшийся в голове Любовь Львовны, задел зону, ответственную за глупость и ум, самым краем взрывной волны, оставив возможную починку этой области на будущее. Что же касается самой точки разрыва, то она пришлась как раз на сосудик, от которого нужные провода сигналили в ноги, в те самые материнские ноги, которые Лев Ильич, обреченный теперь на ежедневную сыновью заботу, укутывал со всех сторон одеялом, легким – днем и потеплее – на ночь, подтыкая его сползающие края поглубже внутрь. Он представлял себе мать совершенно выздоровевшей выше нижних конечностей, то есть продолжающей лежать или полулежать в постели, но при этом – с вернувшейся к ней без потерь зловредностью, усугубленной новым положением в семье.

«Ладно, поглядим, как пойдет… – успокоил он под утро самого себя, – как случится, так и будет…»

Он посмотрел на часы, был пятый час.

«Надо воспользоваться, – подумал Лев Ильич. – Когда еще сумею в это время…»

Он поднялся с кровати, накинул рубашку и, выйдя из спальни, пересек верхний второй этаж дачи. С противоположного края дома был эркер и оттуда хорошо просматривался восток. Он постоял пару минут, продолжая думать о матери, как вдруг оранжевый шар, взявшись ниоткуда, воткнулся снизу в небо, и небо в ответ на это природное вмешательство тут же вылило розовое, как и раньше, как и всегда, от края до края, густое поначалу, затем бледнее, еще бледнее, а уж потом просто никакое, утреннее, переходящее потом в дневное…

Лев Ильич постоял еще немного, пока не угасли остатки зари, самой первой, розовой, вернулся обратно в спальню, лег и заснул крепким сном.

Люба приехала во втором часу. Он сразу заметил, что что-то не так, и не стал пока сообщать жене о своих вчерашних открытиях насчет матери.

– Пойдем погуляем, – странным голосом обратилась она к Леве и взяла его под руку. Они медленно двинулись в глубь участка, по направлению к небольшому летнему домику, скорее даже не домику, а постройке под крышей, но со стенами и дверью, где Лева иногда любил ночевать, будучи еще школьником, когда выпадало жаркое лето.

– У меня обнаружили нехорошие клетки, – глядя прямо перед собой, тихо сказала Люба. – При биопсии груди. – Она подняла на него глаза. – Я недавно нащупала отвердение ткани на старом месте, но не хотела тебе говорить раньше времени. Теперь хочу…

Лев Ильич открыл рот, но слова не выходили:

– Ты хочешь с-сказать… – заикнулся он.

– Левушка… Это рак. Горюнов сделает все, что в его силах, но…

У Левы опустились руки. Он споткнулся и опустился на землю. Люба села на траву рядом с ним.

– Надежда есть? – спросил он, глядя прямо перед собой.

– Нет, – твердо ответила жена. – Это вопрос времени… – Глаза ее наполнились слезами, и, не умея их больше сдержать, она тихо заплакала и прижалась к мужу лицом.

– Боже… – произнес ошеломленный Лев Ильич. – Господи Боже мой… Почему?..

В горюновский Центр после операции Маленькая и Лев Ильич ездили к Любе попеременно. Чтобы бабка не оставалась одна, Любаша взяла отпуск и переехала к Казарновским на дачу. Собственно говоря, с неплановым отпуском все устроил сам Горюнов. Он же и резал повторно, он же сразу после этого и организовал месячный курс химиотерапии.

Несмотря на страшную болезнь, РОЭ, лейкоциты и другие показатели крови держались пока близко к норме. Горюнов тоже заходил почти ежедневно.

– Может, образуется как-нибудь, а? – спросил Лева друга семьи, когда они в один из послеоперационных дней вышли в коридор вместе. – Рассосется?

– Лев Ильич, я бы не рассчитывал. Чудо будет, а я врач. Я в чудеса не очень верю. Я анализы видел.

– Сколько осталось? – Лева посмотрел на хирурга с тоской в глазах.

– Месяцы… – твердо ответил Горюнов. – Месяцы…

Через два дня после этого разговора в Валентиновку заехал Геник. Сначала он заскочил к Толе Глотову, а затем появился у Казарновских. В это время Любаша выкатывала Любовь Львовну на веранду. Та, увидев Генриха, растерялась:

– Эраст Анатольевич, мы сейчас не можем. У Ильи повесть на выходе и на подходе роман. И самовар не работает. – Она повернула голову к Любаше. – Катимся, деточка, катимся отсюда…

Генька посмотрел вслед парализованной небожительнице без сожаления, скорее даже с облегчением:

– Шестерня сломалась, а редуктор пока крутит. Ну-ну…

Лев Ильич не понял и значения словам не придал.

– Что у тебя с этим? – Он кивнул на соседский забор: – Снова за старое?

Геник вяло отмахнулся:

– Кончай нотации, прокурор. Мне осенью шестьдесят, таких уже не сажают, у них естественная смерть раньше суда получается. С Любой как?

– Держится, но все знает точно. Как все мы.

– И Маленькая? Тоже правду знает?

– Гень, ну я же сказал, тоже как все.

– И что она?

– Без истерик. Жалко до смерти. Всех жалко: Любу, Маленькую, себя жалко. Даже этих обеих, – он кивнул на удаляющуюся пару с каталкой, – тоже жалко по-своему. А мать, я чувствую, тоже знает. Но в этом состоянии понять невозможно, она не все может сказать еще, что хочет. У нее сейчас жизнь по-новому заваривается. Что-то там такое происходит. – Лев Ильич вздохнул. – Ты вот только крепко оттуда выпал. Крепко сидел сначала, а потом крепко выпал.

Генрих закурил:

– Сколько осталось?

– Месяц… два… Может, немногим больше…

Генрих положил руку Леве на плечо, глубоко затянулся:

– Старик, я не знаю, что нужно говорить в таких случаях.

– А я никаких слов и не жду ни от кого. От нее самой только, может быть. Больше ни от кого…

Утром Лев Ильич засобирался к жене в Центр. Он хотел успеть до сеанса химии. Любовь Львовна заорала в тот момент, когда он уже заводил «Жигули». Лева выключил зажигание и вернулся в дом, в спальню матери:

– Да, мама. Звала меня?

Мать посмотрела на сына строго:

– А почему ты не удосужился мне сообщить, что моя каталка – наша Любаша? Я сама вынуждена узнавать от нее эту новость. В чем дело, Лева?

– Да ни в чем, мам. А тебе разве плохо с ней? – переспросил он, удивляясь в очередной раз могучему прогрессу материнского разума. – Что-нибудь не так?

Любовь Львовна широко улыбнулась и расцвела. Лева понял, что все предыдущее было розыгрышем, наоборот, она продолжала улыбаться.

– Мне с ней отлично. Просто великолепно! У нее такие мягкие руки. Зачем она не жила с тобой раньше?

– Мам, она не со мной не жила, она никогда с нами не жила после развода. Это было ровно четверть века назад.

Старуха надула губки:

– Левушка, нам надо жить с Любашей. Тебе и мне.

– Мам, не говори глупости. – Он раздраженно взглянул на часы. – Я к Любе опаздываю.

– К Любе? – удивленно поведя плечами, уточнила Любовь Львовна. – А где она, Люба? Где? – Мать оглянулась по сторонам настолько, насколько позволила развернуться верхняя часть полупарализованного туловища. – Люба твоя ко мне не ходит, ко мне Любаша ходит наша, а Любы нет нигде. Нету!

Лева понял – еще немного, и он сорвется. В висках пару раз стукнуло и гулко отдалось вниз. Он собрался еще что-то сказать, но махнул рукой и резким шагом вышел из спальни…

Когда он влетел в палату к жене, до процедуры оставалось еще минут двадцать.

– Успел! – Он присел к ней на кровать и поцеловал в щеку. – Как ты?

Как она – он мог бы не спрашивать. Люба полулежала бледная, видно было, что ее подташнивает.

– Ничего, – тихо сказала она и слабо улыбнулась. – Голова немного кружится, а так ничего. И анализы снова хорошие, и РОЭ, и лейкоциты, и чего-то там еще. Даже Горюнов удивляется. Собирается цитологию повторно провести.

Лева воспринял эти слова по-своему, и в этот момент у него один раз сильно дернулось за грудиной. От этого сердце резко сжалось, потом, наоборот, разбухло и уперлось в ребро. Он вспомнил, что нечто похожее он когда-то уже ощущал, кажется, тогда еще Глотов был рядом. Или Грек. Но было это во сне или наяву, он вспомнить теперь уже не мог, он неотрывно смотрел на жену, не чувствуя боли, а просто мимолетно вспомнив о ней…

Волосы Любины заметно поредели, добавилось и седины, и он увидел, как сквозь пряди проскальзывает бледная кожа, такая же бледная, как и цвет лица. Она заметила, что он увидел. И он обнаружил, что она заметила, как он увидел…

– Левушка… – Она взяла мужа за руку, и Лева почувствовал, как постукивает маленькая кровяная жилка на руке. Но снова не понял: на его или на Любиной. – Я хочу, чтобы Любаша осталась с тобой… Когда… Когда все закончится… – Он не мигая уставился на жену, но не сделал попытки ее остановить. – Мне так будет легче, если я буду знать, что она осталась с вами… И тебе тоже будет… И маме… – впервые за много лет она назвала свекровь мамой, и Лев Ильич не мог этого не услышать. – Она хорошая, Любаша твоя, я давно это знаю, очень давно… Она всем вам будет нужна, вот увидишь… – Люба сделала усилие и сглотнула. – И она… Она тебя все еще любит, я знаю… А Маленькая… А Маленькая уже большая теперь. Она справится со всем. Она сильная стала, ты знаешь, я с ней тоже о Любаше поговорю… – Люба с трудом поднялась. – Мне пора. Проводи меня… – Она снова посмотрела на Леву, глаза ее затянуло влагой. – Пообещай мне…

– Обещаю… – растерянно ответил Лев Ильич. – Если тебе так нужно…

В Валентиновку он вернулся на следующий день, ближе к вечеру. Любовь Львовна сидела в кресле-каталке на веранде, уставившись в телевизор

и не выпуская пульта из рук. Там были новости, и Лев Ильич отметил про себя, что у матери с каждым днем появляется все больше и больше вариантов оттянуться на чем-то, кроме родни. На всякий случай, чтобы не быть замеченным, он обогнул дом слева и зашел с восточной стороны, из сада сразу на кухню. Любаша стояла у плиты и что-то готовила.

– Любовь Львовна! – крикнула она в сторону веранды, не поворачиваясь от готовки. – Белый корень добавлять в суп? Вам можно?

Звук телевизора убавился.

– Я предпочитаю сельдерей! – крикнула старуха. – От него выше тонус!

– Тогда не класть? – крикнула Любаша.

– Клади! – крикнула старуха. – Но сельдерей пусть всегда в доме будет!

– Договорились! – крикнула Любаша. – Я теперь куплю!

«Идиллия просто…» – подумал Лев Ильич с внезапной злостью. Он, конечно же, понимал, что бедная Любаша, став не по своей воле заложницей семейства Казарновских-Дурново, ни в чем не виновата: ни перед ним, ни перед Любой, ни перед его матерью. Разве что в доброте душевной в сочетании с собственной глупостью и невезухой…

Он стоял, облокотившись о деревянную перегородку между кухней и верандой, и наблюдал, как продолжается самоотверженное и безответное служение его семье неприкаянной Любаши.

«Может, права Люба? – подумал он. – Когда столько доброты, любовь не главное?»

– Любаш, – позвал он ее негромко. – Любаша…

Любаша повернулась и замерла. Наверное, прочитала на Левином лице то, что уже сама знала, еще тогда, сразу после смертельного диагноза, и на что тайно надеялась, мучаясь от этого и страдая, как никто в этой семье.

– Ничего не говори, Лева, – тихо сказала Любаша. Она отложила корень петрушки в сторону, сделала два шага к бывшему мужу и молча прильнула лицом к его плечу. – Ничего не говори…

Он и не стал. Просто обнял ее в ответ, как не делал никогда раньше: ни когда они были мужем и женой, ни потом, когда она стала приходить на «Аэропорт» и приезжать к ним в Валентиновку, и ходила так, и приезжала все пятнадцать лет, вплоть до сегодняшнего вечера… Так, обнявшись, и стояли они под бульканье супа и думали каждый о своем:

Лев Ильич – о том, что полюбить Любашу он не сможет никогда, а Любаша – что не ее в том вина, и не его, и никого… и еще, что все же надо не забыть купить сельдерей, как просила бывшая свекровь…

– Курица! – Маленькая стояла прямо перед ними с перекошенным от гнева лицом, они не заметили, как она появилась. – Всегда была курицей! – Лева с Любашей растерянно расцепились и недоуменно посмотрели на Маленькую. – Радуешься? – Маленькая смотрела на Любашу в упор, та сжалась от страха. – Получила свое, наконец? Обратно получила? – Звук телевизора на веранде исчез совсем. – Сколько лет ты всем голову морочила, в дружбу играла! А сама, выходит, часа своего ждала? Снова в Дурново захотелось? – Она перевела дыхание и отчетливо произнесла: – Не будет этого никогда, понятно? Никогда этого не будет! И не смейте маму хоронить раньше времени, вам ясно?

Все молчали… Паузу нарушил дребезжащий старушечий голос с веранды:

– Нет, будет! Это пока еще мой дом, и здесь все будет, как я скажу. Это тоже ясно?

Люба Маленькая с ненавистью бросила взгляд на Любашу так, что та зажмурилась:

– И с этой уже договорились? С бабаней своей?

Тут же с веранды донеслось знакомое шипение, переходящее в жужжание:

– Лева, я ж-ж-е прос-с-с-ила тебя, я ж-ж-е предупреж-ж-ж-дал-ла…

– Гады! – выдала напоследок Маленькая и побежала вверх по лестнице, к себе. – Гады! – крикнула она еще раз, уже сверху вниз, и со всех сил захлопнула за собой дверь.

Через пятнадцать минут Маленькая приоткрыла дверь, осмотрелась и быстрым движением прошмыгнула в спальню Льва Ильича. Она взяла в руки воки-токи и отсоединила коробочку с динамиком от шнура. Затем спустилась на первый этаж – там не было никого, все были в саду – зашла в бабкину комнату и поменяла местами микрофонный приемник с таким же на вид передающим звук устройством. Вернувшись обратно, в спальню наверх, присоединила микрофон к шнуру. Все выглядело, как и прежде, с одной лишь разницей: там, куда нужно было говорить, теперь можно было слушать…

До конца дня Маленькая больше вниз ни разу не спустилась. После разыгравшейся на кухне сцены Лев Ильич не мог найти себе места. Он даже сделал было попытку объясниться с падчерицей, поднялся для этого наверх, но она ему не открыла и на его робкий стук не ответила.

Как всегда в последнее время, он долго не мог уснуть – не давала покоя Люба Маленькая. Он даже поймал себя на мысли, что думает о ней, обо всем, что произошло сегодня вечером в его доме, больше, чем о Любе и о ее надвигающейся смерти…

Дверь его скрипнула и приоткрылась, когда он, уняв двумя таблетками неровный сердечный перестук, начал проваливаться в темноту.

«Глотов, наверное… – Мысль явилась то ли в начинающемся сне, то ли в исчезающей яви. – Который на этот раз, интересно?..»

Глотов непривычно легкими шагами подошел к Леве и присел на кровать. Сквозь полусонную муть Лев Ильич успел отметить, что не услышал стука костыля о дощатый пол… что ни разу не шаркнул по полу протез вслед каждому сделанному шагу… что…

– Лева… – Он открыл глаза и всмотрелся в сидящую на его кровати фигуру. Это была Люба Маленькая. Она придвинулась к нему ближе и наклонилась совсем низко. От нее пахло молодой чистой кожей. – Зачем она тебе, эта курица? – спросила она его. – Потому что мама так хочет?

– Да… – ответил он. – Поэтому…

– И потому еще, что эта ведьма тоже этого желает, да?

– Нет, – ответил он. – Не поэтому, – пропустив оскорбительное слово мимо ушей.

– Но ведь ты ее не любишь совсем, – сказала Маленькая. – Я же знаю.

– Да, – ответил Лева. – Не люблю.

– И Любашу, дуру эту, тоже не любишь ведь, да?

Лев Ильич на миг потерялся. Он думал, Маленькая говорит о Любаше, когда в первый раз спросила о любви, оказывается – о его матери.

Он открыл было рот, но Маленькая быстро прикрыла его своей ладонью. Ладонь ее тоже пахла молодым телом:

– Ничего не говори… Я все про тебя знаю…

Он согласно кивнул веками. Глаза постепенно привыкли к темноте, и Лева увидел, что на Маленькой была одна лишь наброшенная на голое тело тонкая рубашка. Она была застегнута всего на одну пуговицу, внизу, чуть выше пупка, и когда Маленькая убрала ладонь с его губ, грудь ее нависла над Левиным лицом. Она склонилась еще ниже, и тогда ее сосок, маленький и твердый, коснулся Левиного подбородка и остался на нем лежать…

– Вы хотите курицу оставить в доме, потому что тебе нужна женщина? – спросила Маленькая отчима.

– М-м-м-м… – попытался Лев Ильич вставить слово, но слова не получались, потому что горячая волна откуда-то снизу прихлынула к горлу, пережав связки, держа и не отпуская их обратно.

– Хочешь, я буду твоей женщиной? – спросила Маленькая, почти касаясь губами Левиных губ. – Я ведь знаю, что ты этого всегда хотел, с тринадцати лет меня хотел. Помню, как ты смотрел на меня… – Коротким движением она скинула рубашку и осталась совершенно голой. Лева смотрел во все глаза, не веря, что это происходит с ним. Не веря, что это его Маленькая. Не веря, что это его дом. Не веря, что все это явь… – Пожалуйста, Лева… – Она отбросила край одеяла, юркнула в кровать и, прижавшись всем телом, обвила его руками, – Пожалуйста… Нам с тобой чужие не нужны… Нам с тобой будет хорошо… Да? Ты веришь?

Сердце Левино заколошматило молотилкой, разгоняя кровь по организму, отметая по пути все заботы и мешающие мысли. Горло разжалось, связки отпустило, и тело охватила такая неистовая страсть, что голова закружилась, дыхание стало прерывистым, и безумное желание пробило Льва Ильича насквозь, не оставляя места для любых, самых ничтожных сомнений. И тогда он в ответ обхватил Маленькую, прижал к себе что есть сил, задрожал и выдохнул:

– Да!.. Верю!..

Внезапно Маленькая откинула одеяло, вывернулась из Левиных объятий и вскочила на ноги рядом с кроватью:

– Говно! – Она злобно смотрела на отчима, и в свете фонарного луча света, пересекающего спальню поперек, было видно, как сверкнули ее глаза. – Говно ты, а не мужчина! Кусок дерьма!

Лев Ильич растерянно приподнялся на локтях, сердце еще продолжало накачивать кровь, проталкивая ее туда, вниз, к месту несостоявшегося ужаса и счастью, но мозги уже успели просигналить другое, сделавшее все, что случилось, понятным, объяснимым и отвратительным.

– Вот цена твоей любви! – Падчерица сжала в ладонях обнаженные груди и указала на них кивком головы. – Мама умирает, но еще жива! А ты!!! Ты готов залезть на меня по первому зову. И предать! И маму, и даже курицу свою безмозглую, даже ее! – Она развернулась, подхватила с пола рубашку и резко пошла вон. В дверях задержалась и снова обернулась:

– Предатель!

Лев Ильич без сил откинулся на подушку и перевел дух.

– Предатель… – повторил он и закрыл глаза. – Предатель…

Забылся он только под утро. Перед этим он твердо пообещал сам себе, что чужих в доме не будет. Что делать с обещанием, данным жене, он пока не знал. Ему надо было подумать, он решил оставить это на потом. Как и на потом – принять сердечные таблетки…

Проснулся он от резкого крика. Кричали снизу, с первого этажа, и Лева сразу понял, что кричит Любаша. Крик перешел в вой, а вой – в причитания.

– Господи! – Он быстро накинул халат и сбежал на первый этаж. Дверь в мамину комнату была распахнута настежь. На кровати лежала его мать, Любовь Львовна Казарновская-Дурново, она была мертва. Это было понятно сразу, как и то, что тело у нее уже холодное. Она застыла, лежа на спине, глаза ее были широко открыты, рот – распахнут настежь, оттуда тускло выблескивали по две золотые коронки с каждой стороны. Одна старухина рука была сжата в кулак, другая – со скрюченными пальцами. Перед кроватью на коленях стояла Любаша и, задрав голову в потолок, выла по-волчьи, не открывая глаз и одновременно крестясь. Через минуту в комнате возникла Маленькая. Лев Ильич повернулся к ней и тихо, почти одними губами, сказал:

– Отцу позвони…

Падчерица была на удивление спокойна. Она кинула на покойную равнодушный взгляд и без выражения ответила:

– Ладно…

Звонок в дверь прозвенел, когда Геник запаивал в твердую пленку свидетельство о регистрации транспортного средства на имя гражданина Объедкова Николая Николаевича. Рядом дымился утренний косячок, самый сладкий. Геник затянулся, выпустил дым и пошел в прихожую. Наученный предыдущим горьким опытом, он не стал открывать сразу, а сначала поинтересовался:

– Кто?

– Почта! – ответил из-за двери женский голос. – Заказная!

– Ну это другое дело, – пробормотал удовлетворенный ответом Генька и еще раз затянулся. – Почта – это святое, – и открыл дверь.

На пороге стояли четверо: двое в форме, двое в штатском. Один из них, в штатском, маленький и незаметный, показался ему знакомым.

– Генрих Юрьевич? – спросил он, и все быстро прошли в квартиру, оттеснив хозяина к стене.

– Ну конечно, мой друг, – ответил Геник, – Генрих Юрьевич. Для вас просто Генрих. Да и вы, я смотрю, почти не изменились.

Незаметный подошел к письменному столу, взял в руки свидетельство, покрутил так и сяк и бросил обратно на стол.

– Понятых и оформляйте! – бросил он другому, в погонах. Тот козырнул и вышел. – Жаль, – сказал незаметный, и Генька сразу ему поверил. – Искренне жаль, Генрих Юрьевич, что не хватило-то двух месяцев всего до дня рождения. Хоть и рецидив, но все равно учлось бы, наверное. Эти дела всегда учитываются, когда шестьдесят стукнуло. Такая уж практика.

Геник молчал.

«Хорошо бы в Новомосковск снова, – подумал он. – Там все свои…»

Второй в штатском в это время потянул ящик стола и начал там рыться. Через какое-то время он вытянул из дальнего угла круглую металлическую коробку с сургучным краем по всей окружности и перевязанную крест-накрест грязным свалявшимся бинтом.

– Это что, Генрих Юрьевич, – спросил он хозяина. – Что в коробке?

– Это не мое, – равнодушно ответил художник. – Это лежит просто. Вам это не интересно – чужие письма и безделушки военные. С Ленинградской блокады. С Ладоги. Чужая память.

– Поглядим на память? – предложил второй и сбил сургуч. – Чтоб и нам было чего вспомнить. – Бинт он просто оттянул в сторону, освободив крышку. Затем он приподнял ее и присвистнул… – Да-а-а-а… Вот память так память… – Мент сразу решил взять быка за рога. – От кого на память, не уточните?

С этими словами он перевернул коробку вверх дном и вывалил содержимое на стол. Все, включая незваных гостей и понятых, ахнули. Но еще больше других поразился сам Геня:

– Ах ты, голубушка…

На столе, расположившись неровной горкой, сверкали и переливались всеми цветами радуги драгоценные камни, в основном брильянты, все в минимальной оправе. То, что камни – настоящие, сразу было ясно любому, даже понятым. Возникла устойчивая пауза при полном отсутствии какого-либо движения в обыскиваемом пространстве.

– Безделушки, говорите? – очнулся второй в погонах. – Трех лет не прошло еще, а сколько набездельничал. – Он отдал распоряжение помощникам: – Описывайте! А понятых попрошу поближе…

Раздался телефонный звонок. Неприметный в штатском взял трубку, послушал, передал Генриху:

– Тебя, художник!

В трубке была Люба Маленькая:

– Отец, бабка умерла. Сегодня утром…

Генрих помолчал и сказал:

– Маленькая, передай Леве, что меня арестовали и увезли. – И выдернул шнур из розетки…

Поделиться с друзьями: