Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Четырнадцать сказок о Хайфе

Соболев Денис Михайлович

Шрифт:

Несколько дней подряд Игаль молчал, как его отец. Потом подошел к Яэли и спросил: «Что же мы теперь будем делать?» Она вернулась с книгой. «Ты помнишь, кто такой Шмуэль а-Нагид?» — спросила она. «Что-то из школьной программы, — ответил он, — но мы его не читали». — «Он был одним из первых великих ивритских поэтов средневековья, — сказала Яэль, — а еще великим визирем в Гранаде, любимцем эмира и большим полководцем, одержавшим несколько блестящих побед в гражданских войнах». — «И что?» — спросил Игаль, озадаченно. «И его победы, — ответила Яэль, — вероятно, тоже приблизили падение мусульманской части Испании и изгнание евреев». — «И что?» — снова спросил Игаль. «Вот что он писал про наши войны, — сказала она, — юная война похожа на красотку, обладать которой хотел бы каждый. Но проходит время и озлобленной старухой она приносит в дома разрушения и смерть». Игаль кивнул; несмотря на победу столь головокружительную, война на границе продолжалась. А еще через полтора года от инфаркта умер подлинный победитель в этой войне, так и оставшийся в тени, — премьер-министр Леви Эшколь, родившийся под фамилией Школьник в городке Оратов Киевской губернии и так же, как и мать Яэли и Игаля, говоривший с неистребимым идишистским акцентом. Вместо него страною стали править одноглазый и неистовая, одержимая Голда Меир, хоть и родившаяся в Киеве, но повторявшая: «Я палестинка».

Впрочем, еще до этого для Яэли и Игаля многое изменилось. Как-то, стоя у окна, они рассматривали книгу с картинками. «Что же мы теперь будем делать?» — спросил Игаль; Яэль прижалась к нему, подняла руки и обхватила его за шею. И это было снова то же самое тепло невидимых, недостижимых и таинственных тропических островов. Игаль поцеловал

ее: сначала в лоб, потом в щеки, наконец, в губы. Они остановились, как-то деловито переглянулись, и Игаль сказал: «Но мы же брат и сестра». Яэль кивнула. «И к тому же близнецы», — добавила она. В их движениях было то мгновенное понимание, которое — как уже давно казалось Яэли — могло возникнуть у нее только с книгой; а простота произошедшего резко контрастировала с ритуальной заученностью тех «отношений», чей край для них уже успела приподнять жизнь, и со сложной неискренностью намерений чьих участников они уже успели столкнуться. Как и раньше, еще до войны, когда они лежали, прижавшись друг к другу и опустив глаза к книге, Яэль снова чувствовала чужую знакомую кожу, но на этот раз, подумала она, она чувствовала ее, как свою. Наверное, именно в силу уверенности в том, что ни у кого из них не могло быть никаких целей, планов и намерений, все произошедшее и материализовалось, и предстало в такой расплетенной обескураживающей наготе. Горячее море загадочных тропических островов, меняющееся движение пиратского брига, белый кит и полет «летучего голландца», ужас высоты той третьей ступеньки трамплина и щемящий восторг падения, слезы радости и прощания, дрожь смертельной тропической лихорадки и жар их тел — все это было странным, неестественным, выдуманным и извращенным. За окном шуршал ветер, постукивая рамой. Они разошлись по комнатам, но потом все равно проснулись вместе, наполненные ликованием, стыдом, раскаянием, изумлением и еще — выплескивающимся через края, бескорыстным и бесцельным счастьем.

Скрывать это новообретенное бытие было сложно. Но еще сложнее им было преодолеть свою зависимость от мнения окружающих: то чуть восторженное дрожание души, которое почти любой человек испытывает, ловя на себе восторженные взгляды, и то падение сердца или всполох агрессии, которые вызывает слово неприязненное или презрительное. Поначалу им казалось, что все, что им нужно, — это просто перестать радоваться и грустить под звуки радио, перестать ждать новостей, как моментов несокрытия истины времени и предчувствия будущего. Впрочем, это далось им относительно легко, особенно Яэли. Они сказали родителям, что хотят пожить отдельно, и в их новой квартире радио просто не было. Но это оказалось только началом. Неожиданно выяснилось, что постепенное избавление от коллективных политических мифов задевает и те слои души, которые все еще страшно ныли и болели. И больше других болела память об ужасе газовых печей; помня о ней, снова и снова хотелось бежать и стрелять в каждого, кто мог хотя бы помыслить повторение подобного. Тем временем телевизор, некогда запрещенный их газетным правителем, не только появился, но и стал быстро приходить в дома. Новости обрели лица и краски; постепенно они начали терять в убедительности, зато прибавили в наглядности. Они больше не требовали памяти, окрашенной болью; все, что нужно было знать, высвечивалось на незамысловатой картинке с объяснениями, а прошлое все быстрее растворялось в небытии. Тогда же начались бунты выходцев из Азии и Африки, назвавших себя «черными пантерами»; потом вспыхнула и отзвенела новая война. В ней уже не было той — еще недавней — эйфории, но было много страха и отчаяния. Смертельно испуганный одноглазый заговорил про «разрушение третьего храма», а похороны затопили страну. Была назначена комиссия по расследованию; «палестинка» Голда ушла в отставку. Через несколько лет Яэль и Игаль во второй раз обнаружили себя в другой стране.

Тем временем про их новую совместную жизнь поползли слухи; им даже стало казаться, что для многих любопытство к чужой жизни перевешивает возбуждение от теленовостей, а их бывшие знакомые при встрече ухмылялись и переглядывались. Особенное любопытство проявили две бывшие девушки Игаля и неудачливый любовник Яэли. Именно тогда они поняли, сколь остро ощущается чужой взгляд — и что им предстоит еще многому научиться, и, главное, научиться ничего не чувствовать под взглядом других. Обнаружив же, как часто чужие слова бьют по точкам, ранимым и болезненным, они составили список тех тем и оценок, в которых им подспудно еще хотелось соответствовать мнению окружающих. Таких тем оказалось неожиданно много; более того, они регулярно, хотя и неожиданно, обнаруживали все новые, а потом честно и скрупулезно заносили в свой список. «Каждую неделю, — сказал Игаль, — мы будем искоренять одну из них. Главное — иметь программу». Для каждого из тех требований окружающего мира, соответствовать которым им все еще было важно, они мысленно выбирали человека, максимально им несимпатичного и в наибольшей степени преданного той или иной системе социальных оценок. Они представляли себе, как он говорит о том, что не соответствует его мифам, как он исходит проклятиями, ненавистью и слюной, как он бледнеет и чернеет при встрече с иным, — пока наконец подспудное желание соответствовать не сменялось у них осознанным отвращением. Они находили утешение и отраду в любви, но это было утешение страстное, запретное, счастливое, головокружительное и самозабвенное. «Только близнецы могут по-настоящему друг друга любить, — сказала как-то Яэль презрительно, — все остальное либо сексуальность, либо семейная жизнь». Так, шаг за шагом, они шли по пути, который казался им дорогой к свободе.

Однако в тот момент, когда им показалось, что они свободны, как никогда — и утратили все те связи с окружающим миром, от которых им еще могло быть больно, — они вдруг поняли, что история быстрее человека; а цепи, которые человек может расковать, легче тех, которыми она опутывает мироздание. Вместе с телевидением в дома пришли картинки далекого изобилия и близкая агония растущего желания. Культ товара и культ секса наполнили страну, не столько вытесняя бравурные военные марши, сколько все больше с ними сливаясь: объединяясь в некое бесформенное, удушающее целое. И еще постепенно то, что в пятидесятые начиналось как устройство родственников, приятелей и партийных товарищей на хорошую работу «по знакомству» — и было высмеяно в многочисленных сатирических опусах «на злобу дня», превратилось в конверты с деньгами, миллионные строительные контракты, подпольные казино и торговлю оружием. Коррупция неожиданно стала фактом, неотделимым от нового понимания существования. Неожиданно оказалось, что хотеть денег превыше всего перестало быть стыдным. Их знакомые, совсем недавно говорившие о равенстве и победах, начали мечтать о виллах. Они сидели в гостиной у Яэли и Игаля и часами перечисляли приметы своей новой богатой жизни. Бывшие школьные товарищи создавали корпорации за счет армейских и партийных связей, а женщины стали расспрашивать своих избранников не о подвигах, а о доходах. Появились поп-звезды, а светящийся экран все больше извергал из себя эти новые, сверкающие образы изобилия, сексуальности и наживы.

Произошедшее оказалось для Игаля и Яэли ударом нежданным и болезненным; их зарплаты стали казаться пособием по бедности, а время выбрасывало все новые и новые приметы роскоши. Неожиданно они обнаружили, что все чаще испытывают подспудную зависть и начали учиться побеждать и ее. Но они были уже старше, уколы самолюбия были глубже, хоть и не такими мучительными, и победа далась им тяжелее, чем прежде. Но еще больше, чем культ обогащения в этой новой стране растущей страсти к наживе, их мучило то, что и их отказ теперь стал предметом торговли. Люди, еще недавно мечтавшие о марш-бросках и отворачивавшиеся при встрече с Яэль, начали громогласно рассуждать о любви к миру; оказалось, что в этой так быстро изменившейся стране стремление к миру может являться и товаром, и залогом карьеры гораздо более надежным, нежели воинственные лозунги. В конечном счете эти лозунги были оставлены тем, кого можно было за них презирать. Быть бедным стало не только стыдно, теперь бедные еще и превратились в «фашистов». «А раз они фашисты, — как-то сказала бывшая подруга Игаля, — то во власти их быть не должно. Разве это не так? Разве мы хотим, чтобы нами правили фашисты?» Впрочем, если у бывших бедных вдруг оказывалось много денег, им обычно прощалось, что когда-то они были бедными, и их больше не считали фашистами; но именно поэтому для демократии и было лучше, чтобы бедные оставались бедными — или хотя бы ненавидели всех тех, кто не был на них похож.

Яэль и Игаль думали о себе как о свидетелях истории, но их мучила горечь. Когда-то они так мечтали о том, чтобы наступило всеобщее прозрение: чтобы звуки военных маршей перестали заглушать музыку души; теперь же оно наступило и не принесло им облегчения. «В этой стране стыдно быть и левым, и правым», — сказала как-то Яэль. «Что же нам теперь делать?» — ответил ей Игаль, ответил, совсем как тогда.

Как-то весной Яэль и Игаль сидели на балконе, разговаривали, читали и вдруг заметили, что наступает вечер. Небо над дальним морем под горой синело и краснело; дышалось глубоко; цвели деревья в саду. Было неожиданно тихо. Война и смерть, политика и телевизионные герои отступили так далеко на задний план, что казалось, что они сгинули навсегда, — а может быть, их никогда и не существовало, как не существует лиц, нарисованных на песке. Яэль вдруг показалось, что ее кожа начинает растворяться в воздухе, и мурашки пробежали по всему ее телу. В этот миг они неожиданно поняли, что им наконец-то удалось достичь освобождения — и что больше ничто из того пустого и страшного, что так мучило душу, уже над нею не властно. «Это не слишком поздно?» — спросила Яэль. «Нет», — убежденно ответил Игаль. Теперь они не были ни бедными, ни богатыми, ни жертвами, ни злодеями, ни левыми и ни правыми, ни охваченными желанием, но и не объектами желания. Им стало казаться, что никакие мифы и страсти больше не имеют над ними власти. Они сидели на балконе и смотрели в прозрачную пустоту мироздания, в которой на секунду растворились и фальшь слов, и зло сердца, и темноты разума, и лживые страсти души. Все было всем, но не было и ничем. И вдруг им обоим — в ту же самую счастливую и ужасающую минуту — стало ясно, что теперь они не знают, как с этим освобождением жить дальше и ради чего им следует жить. «Что же нам теперь делать?» — сказал Игаль, а Яэль обняла его и заплакала. И пока над вечным Средиземным морем гас этот темно-синий закат, они сидели в молчании и невидящими взглядами смотрели в пустоту.

Сказка десятая

О заброшенной синагоге и ее духах

30 декабря 1947 года провокаторы из еврейской боевой организации «Эцель» из проезжающей машины бросили две гранаты в большую группу арабских рабочих, стоявших у ворот хайфских нефтеочистительных сооружений. Шестеро рабочих были убиты, еще сорок ранены. В ответ арабская толпа ворвалась на территорию сооружений; во время погрома сорок два еврея были убиты и около пятидесяти ранены. Английская мандатная полиция и армейские отряды прибыли только через час, прекратив расправу, хотя и с некоторым опозданием. Несмотря на то, что, как оказалось, назначенный англичанами констебль и сам принимал участие в погроме, часть арабских рабочих помогла своим еврейским коллегам спрятаться или бежать. Еврейское агентство «Сохнут» осудило действия боевиков, однако в тот же день утвердило и акцию возмездия. В новогоднюю ночь с 31 декабря на 1 января, регулярные боевые части еврейских отрядов самообороны, с 1941 года получившие название «Пальмах», атаковали деревни Баллад-аль-Шейх и Хауша, в которых жила значительная часть арабских рабочих хайфских дистилляриев. Точное число погибших неизвестно; разные источники указывают цифру от семнадцати до семидесяти человек, включая нескольких женщин и детей. Также погибли трое нападавших. Уже на следующий день еще двенадцать евреев и четверо арабов были ранены при различных перестрелках и бомбометании на территории города. Так, вместе с новым 1948 годом в Хайфу пришла гражданская война.

Дальнейшие события хорошо известны. Оставаясь в тени еще недавно закончившейся катастрофы, еврейские жители города со жгущей тревогой и нарастающим ожесточением следили за непримиримыми и полными ненависти заявлениями правителей окружающих арабских стран, подкрепленными их огромными человеческими ресурсами; постепенно евреи склонялись действовать со смесью решительности и отчаяния. Арабское же население города было растеряно и деморализовано. Высший арабский комитет во главе с иерусалимским муфтием Мухамадом Амином эль-Хусейни, еще недавно бывшим тесно связанным с нацистским руководством, декларировал необходимость тотального уничтожения еврейского присутствия в Палестине и требовал от арабских жителей эвакуироваться, для того чтобы облегчить военные действия. 5 февраля в Дамаске была сформирована Арабская освободительная армия. Несмотря на это, 22 февраля Хайфский арабский национальный комитет призвал арабских жителей города прекратить военные действия и вернуться к работе и повседневной жизни. Но было уже слишком поздно. 20 апреля командующий хайфским гарнизоном Арабской освободительной армии Амин-бей Изз аль-Дин бежал в Дамаск, передав командование инженеру по водоснабжению. Во время утренней атаки 21 апреля еврейские армейские подразделения вышли к мосту Рушмия, разделив арабский город на две части; 22-го арабский гарнизон фактически капитулировал, а в руках отступающих английских частей остался только порт. Уже 23-го на окраинах Хайфы снова появились боевики из Эцеля, но были вытеснены армейскими частями «самообороны». К лету 1948 года из семидесяти тысяч хайфских арабов в городе оставалось не более пяти-шести тысяч. Огромное приморское пространство от устья реки Кишон до катакомб и руин старой Хайфы превратилось в город-призрак.

Синагога «Шатер Сары» находилась в дальнем углу еврейского района Адар, некогда называвшегося «Роскошью Кармеля», там, где склон горы резко меняет угол наклона и начинает скатываться к нижнему городу, Вади Салиб и Халисе, до сих пор во многом сохранившим предвоенный пейзаж. Уже шестьдесят лет многие дома в Вади Салиб и Халисе стоят пустыми; в некоторых местах на стенах до сих пор видны следы пуль. Потомки их владельцев разбросаны по Иордании, Сирии и Ливану; а в самих домах, как говорят, поселились призраки и бездомные. Человеку в здравом уме не придет в голову бродить здесь ночью. Ветер шелестит в пустых оконных проемах, призраки домов шуршат и вздыхают за спиной, они могут ударить незваного гостя или даже вытолкнуть его в окно; бездомные и наркоманы требуют денег на еду или дозу. Впрочем, и синагогу «Шатер Сары» постигла не многим лучшая судьба. Во время боев она была разграблена и осквернена ополченцами Арабской освободительной армии; и, как в человеческой душе, в ней что-то сломалось и так же, как в душе, по всей видимости, навсегда. После войны ее стены были вновь покрашены, арон а-кодеш был приведен в порядок, но службы шли как-то странно, неупорядоченно и надрывно; молитвенники пропадали, а миньян мог не собраться даже в субботние дни. И еще через несколько лет в ней повесился молчаливый синагогальный служка, из тех нервных, сломленных и бесполезных людей, чудом переживших нацистские лагеря смерти, которых Бен-Гурион назвал «человеческим пеплом». Он оставил путаное письмо с обвинениями в адрес «сионистского истеблишмента», «сделавшего бесчеловечность своим главным принципом», и Бога, который, как он утверждал, «из лености», выбрал для себя роль молчаливого Deus Absconditus.

В конце пятидесятых во время беспорядков и бунтов восточных евреев, получивших название «Восстание Вади Салиб», — в уже брошенное здание синагоги вселились участники беспорядков, но достаточно быстро были вытеснены полицейскими силами. В девяностые годы брошенное здание «Шатра Сары» все еще стояло, правда его окна были давно забиты полусгнившими листами фанеры и оргалита, а внутри душно пахло грязью и плесенью. Про синагогу говорили «радуфа», что значит «преследуемый», «посещаемый» духами, а по вечерам обходили стороной. Даже наркоманы плохо уживались с ее духами, и среди них за синагогой прочно закрепилась репутация места «плохих приходов». В начале двухтысячных в пустом здании синагоги жил только один старик. Он готовил еду на старом примусе и ходил ловить рыбу на бетонный пирс за больницей Рамбам, к северу от порта. Иногда же, и совсем уже без всякой цели, он спускался вдоль горы, вдоль брошенных улиц, разбитых фонарей и каменных лестниц Вади Салиб. Обычно старик ни с кем не разговаривал, но как-то все же объяснил одному из соседей, что считает синагогу своей собственностью по праву, поскольку еще почти мальчишкой воевал против погромщиков и солдат Арабской освободительной армии — и у самой синагоги, и на улицах Вади Салиб. Когда-то давно — раньше — он часто рассказывал про свою героическую юность, и постепенно рассказы, которых от него ждали, стали казаться ему более выпуклыми, последовательными, неизменными, надежными и реальными, чем его собственные воспоминания. Впрочем, для него бывшее и вообще никогда не отличалось особой реальностью. Теперь же и сами бои он помнил совсем смутно, как будто они воевали в густом тумане или пустынной полуденной пыли, или даже это было не совсем с ним, да и бригада Кармели — и была ли это она — как-то бесконечно менялась в воспоминаниях. Наконец постепенно, за много лет одиночества, эти затверженные рассказы о Войне за независимость тоже отошли куда-то на дальний задний план сознания.

Поделиться с друзьями: