Что-то остается
Шрифт:
— Прости, — сказал я.
Прости, парень. Не выходит у меня тебя поберечь — то одно, то другое…
— Я не понимаю, — он наморщил лоб, качнул головой, — Не понимаю. Я многого не понимаю, Ирги. Не сердись. Я не могу не слышать. Не могу, — робкая улыбка.
Я усадил его на вторую табуретку, приобнял за тощие плечи.
— Это ты не сердись, Стуро. Я — трупоед. Я не умею сдерживаться. И я — боюсь.
— Чего, Ирги?
— Боюсь, что тебе будет плохо из-за меня. Очень плохо, Стуро, я серьезно говорю. Боюсь, что смогу уговорить тебя уйти в Бессмараг, там будет спокойней…
— Не
Мы немного помолчали, а потом Стуро шепнул:
— Ты сам сказал — нужно время.
Время. Ты прав, козява. Прав.
Ничего. И к эмпатии твоей привыкну, и себя сдерживать.
Если это время нам с тобой дадут, брат мой. На Крыльях Ветра.
— Ладно, хватит, — сказал я. — Пора уже на боковую.
Стуро кивнул:
— Спокойной ночи, Ирги, — и утянулся к себе в закуток.
Я выпустил собак погулять, забрался на лежанку и честно попытался заснуть.
Сон не шел. Вязкая одурь какая-то. В вязкой одури плавали лица Рейгелара и Ойлана, плавали блестящие инструменты, и я пытался вспомнить все названия, потому что, если мне это удастся, Стуро не подвесят на стену. Рейгелар не учил меня, так, иногда, сообщал, что иглы бывают трех размеров… тиски ножные, иначе «туфелька», тиски ручные… плетка с «ежиком», не путать с плеткой с «шариком»… не помню, боги, нож-«ложка» под левую руку, нож-«ложка» — под правую…
Сквозь сонную одурь — звук.
Характерный звук.
Когда нужно, чтобы было тихо, близнецы переговариваются дыханием.
Короткий выдох.
Шорох.
Два длинных выдоха.
Один короткий.
Меня снесло с лежанки, приложило об печь.
В закутке Стуровом отчетливо хрустнуло.
Я, как идиот, запалил лампу и — чуть на пол не сел.
В трех шагах от меня стоял перепуганный Стуро. На одной ноге. Сжимая в руках… обломки обмотанной холстом рейки-лубка. Стуро пялился на меня.
Близнецы отсутствовали.
— Так, — сказал я.
— Ирги… — он опустил ногу.
— Что это? — спросил я, и Стуро, набрав побольше воздуху, как-то раздувшись даже, изрек:
— Я уже здоров, Ирги. Это… это больше не нужно мне. Не нужно совсем.
— Это сказали тебе марантины? — спокойно осведомился я, а внутри закипало, закипало, бурля, я еле сдерживал своего норовистого коня…
— Марантины лечат трупоедов. Я — не трупоед. Я — аблис.
— Аблис? — я поднял бровь, и Стуро замер, прижав к груди обломки рейки.
— Трупоед взял бы ремень, — я взял ремень, — спустил бы с тебя штаны и выдрал бы тебя по заднице, — сделал к нему движение, Стуро сжался и отступил на шаг:
— Я буду сопротивляться.
— Это не имеет значения, — усмехнулся я. — Я не стану бить тебя по заднице. Я сделаю другое.
— Я здоров… — прошептал он.
— Ты оскорбил марантин недоверием. Они были добры к тебе, а ты, не посоветовавшись с ними, поступил, как считал нужным. Ты не веришь им — ладно. Они — чужие. Ты не веришь мне.
— Неправда!
— Я не стану бить тебя ремнем по заднице, — улыбнулся, сделал из ремня петлю и закрепил пряжкой на локте.
Второй конец привязал к ножке стола
узлом «кошачий хвост».— Ирги… что ты хочешь делать?
— То, что считаю нужным, — усмехнулся я.
И откинулся назад, перенеся вес тела на зажатый локоть.
— Ирги! — завопил Стуро, кидаясь ко мне.
Я оттолкнул его.
— В том, что ты сделал, виноват — я. Ты сам сказал: я — твои кости.
Стуро вцепился в меня, потащил в сторону, я снова отпихнул его свободной рукой, что-то хряпнуло, давление на локоть ослабло.
Пряжка скончалась. Язычок отлетел. Черт.
— Ирги… — безумие плясало в его глазах.
Я подошел, повернул его к себе спиной, тщательно ощупал крыло. Не сместилось? Не знаю. Что ж ты делаешь, идиот, так ведь можно на всю жизнь калекой остаться… Так, сейчас…
Очистил от прутьев метлу, примотал на место злосчастной рейки.
— Ну вот, а теперь — баиньки.
И полез к себе на лежанку.
Альсарена Треверра
На этот раз была очередь Пестрой. Как всегда, стоило нам с козой приблизится к дому, дверь распахнулась и навстречу вышел Мотылек. Без обычной своей улыбки. Хмуро поздоровался. Пестрая, она же Осенняя Листва в Мотыльковой интерпретации, радостно замемекала и натянула поводок. Парень рассеянно потрепал ее за ушами.
— Ваш обед, мессир. Извольте кушать.
— Что?
— Как дела? Почему мрачный такой? Э-э, а это что еще за новость?
Привычная рейка у него за плечом поменяла цвет. То есть, это была уже другая рейка, потолще и без полотняной обмотки. Я развернула парня спиной к себе.
— Что это у тебя…
Он дернул плечом, вырвался.
— Спроси его. Он расскажет.
— Мотылек?
— Пусти!
Оглянулся, полоснул яростным взглядом. Я растерянно заморгала.
— Он расскажет, — буркнул Мотылек уже спокойнее и мотнул головой в сторону сеней.
Взял у меня из рук поводок.
— Пойдем, Осенняя Листва. Пойдем со мной.
Они свернули за угол. Я пожала плечами.
Сыч сидел за столом и чинил пряжку на ремне.
— Что тут у вас опять произошло?
— Ничего особенного. Ты присаживайся, Альса, присаживайся. Вот, — он сдвинул обрезки кожи и показал мне несколько длинных щепок, перевитых полосами полотна, — Отдай девочкам. С извинениями. Хорошая была вещь.
Я повертела обломки в руках.
— Не понимаю. Сломалась?
Сыч с досадой плюнул на пол:
— Сломалась. Об колено.
— Зачем?
— Не «зачем», а «почему». Тварь потому что.
— Мотылек? Сломал лубок об колено?
— М-мотылек, — Сыч оскалился, — Я этому М-мотыльку… Да сядь ты наконец, не стой над душой!
Я села, не выпуская из рук сломанную рейку.
— Представь, сплю я себе на печке, сны приятные вижу. Вдруг среди ночи — кряхтенье, сопение, шебуршанье какое-то. Я спрашиваю — что такое? А он мне — ничего, мол. И — тишина. Не то что сопеть, дышать перестал. Ну, слез я, лампу нашарил. Огнивом — чирк, а в ответ — хрясь! Из закутка из евонного. И стоит красавец, в руках — обломки. Чтобы, значит, я ему рейку к крылу обратно не привертел. Ну, я ему привертел потом. Ручку от метлы.