Чужие. На улице бедняков. Мартин Качур
Шрифт:
— Что с тобой, черт возьми? Ты что, помешался? — удивлялся Ферян. — О школе я ведь только так, к слову сказал… Ну, уладится! Озлоблен ты, пришиблен, обида у тебя в сердце — оттого и палка в школе, и ругань! Понятно, что ты не очень любезен…
— Я буду стараться… теперь, Ферян, я вижу, ты добрый человек… я буду стараться…
— Перестань! Кто бы этому поверил? Понимаю, что человек, побыв в твоей шкуре, мог измениться, но превратиться в старую бабу — нет! — рассердился Ферян.
Качур не знал, что сказать и чем оправдываться.
— Прости, Ферян… мне действительно тяжело живется!..
Ферян посмотрел на него сочувственно, но в сочувствии его была и доля презрения.
— Не хватило сил у тебя!
— Нет, Ферян! Только теперь, вспоминая те далекие времена, я понял, сколько было у меня сил! Но капля за каплей… капля за каплей… как ни велика бочка, но и она опорожнится… Ведь ты ничего не знаешь… Что там внешнее, — человек легко стряхивает его и продолжает свой путь. Но… страдания в четырех стенах, которых не видит мир, и о которых не знает друг, и которые ничем не вознаграждены… Это бы тебе узнать, Ферян!
— Да, да!
Было видно, что ему становится скучно.
— А… как жена?
— Как? — ответил хмуро Качур. — Здесь она как дома… Я — нет!
Оба умолкли.
Ферян посмотрел на часы.
— Скоро, думаю, пора обедать.
— И правда, пора! — поднялся Качур.
— Завтра придешь в читальню?
— Может быть.
— Жена тоже?
Качур посмотрел на него:
— Разумеется, придет.
Возвращаясь домой, Качур чувствовал, что его мысли стали еще тяжелее, а сердце разрывалось от боли.
«Не только я… и ты, братец, тоже изменился!.. И хотя теперь на тебе новенький сюртук, изменился ты, как и я, не к лучшему!»
Жена шила, гладила, приготовляла блузку, юбку, шляпу, ее лицо горело, и она еле оглянулась на мужа.
— Ты вправду пойдешь? — спросила она его мимоходом, неся горячий утюг из кухни.
— Пойду! Куда ты, туда и я! — ответил он со злобной усмешкой, оглядывая юбку, которую она утюжила, блузку, висевшую на дверях, на белое с кружевами белье.
— Для кого это ты так наряжаешься?
— Во всяком случае не для тебя!
Он видел обнаженную полную шею, голые округлые руки. Положив руку ей на плечо, он почувствовал горячее тепло ее тела.
— Почему ты такая со мной?
— Оставь меня в покое, видишь, я занята!
Еще мгновение постоял он сзади жены, снял руку с ее плеча, но не опустил ее, а держал, судорожно сжав пальцы, как когти, у ее шеи.
«Схватить бы… стиснуть…»
Она махнула головой, задвигала утюгом, — и его рука опустилась. Он ушел в свою комнату, понурый, дрожащий, и, не раздеваясь, лег на кровать.
«Даже то, что я получил как жалкое вознаграждение, не мое… Слаб. Он сказал, что у меня не хватило сил… Правда, сил нет! Почему не схватил, не стиснул?..»
Из кроватки у стены смотрели на него огромные светлые глаза.
— Папа!
Он шагнул к сыну, взял его на руки.
—
Ты… ты мой! Чей ты?— Папин!
— Разумеется, мой… ведь ты такой больной, бедняжечка!..
Жена стояла посреди комнаты нарядная, вся в кружевах и бархатных лентах, с белым зонтиком в руке; на голове шляпа с большим пером. Качур смотрел на нее, и она больше не казалась ему красивой, красиво было только ее румяное, веселое лицо.
— Пойдешь один, что ли?
— Позже приду.
— Что ты рожу корчишь? Разве не хороша?
— Нет!
— Не велика беда, что тебе не потрафила! — отвернулась она. — Двери запри.
Она прошумела юбками мимо окна, раскрыла зонтик, чтобы защитить глаза от вечернего солнца. Сейчас, когда он видел ее издалека, он впервые заметил, что перчатки малы ей и на целый палец не доходят до рукава.
Он пошел, только когда совсем стемнело.
Проходя мимо трактира, своего темного, приветливого дома, подумал: «Не зайти ли лучше сюда? Никто меня здесь не станет ни в чем упрекать. Никто не будет надо мной командовать! Некому здесь рвать мое и без того истерзанное сердце!»
И не успел он подумать это, как уже стоял на пороге трактира.
— Чего это вы такой нарядный сегодня? — спросил его трактирщик. — Не в читальню ли собираетесь?
— В читальню, — ответил Качур хмуро.
— Один? Без жены?
— Она уже там.
Круглое лицо трактирщика засияло и заулыбалось:
— Там?
Качур мрачно посмотрел на него:
— К чему эта улыбка и почему такой вопрос?
— Так, — пожал трактирщик плечами. — Уж и спросить нельзя…
За соседним столом сидел пьяный крестьянин, тоже завсегдатай, курил коротенькую трубку, смотрел на Качура и тихонько смеялся. Потом вынул трубку изо рта, сплюнул и еще громче засмеялся.
— Такие ученые вы, господин школьный мастер, и по-немецки и по-итальянски знаете… а у себя под носом ничего не видите.
— Что это значит? — спросил Качур сердито.
— Ничего не значит. Когда у меня где зачешется, так я уж сам почешусь, и своих вшей сам буду вычесывать!
Качур быстро допил вино и вышел.
Когда он остановился у дверей в залу, представление уже кончилось. Во втором ряду от сцены, на обитом красным бархатом стуле, раскрасневшаяся, счастливая, гордая, сидела его жена. Ни в светящихся глазах ее, ни на горящем, полном жизни лице не было и следа Грязного Дола; его можно было заметить лишь в кружевах на воротничке и рукавах, в слишком веселом и громком смехе. Рядом с нею сидел молодой чиновник, красивый парень с пшеничными кудрями, нежной кожей и неприятным оскалом. «Не видит меня, — подумал Качур, — а если б и посмотрела, не заметила… Но подожди!»
Внутри у него все похолодело, злоба исказила его лицо.
«Подожди!.. Ты меня еще узнаешь… еще на коленях будешь стоять передо мною и смотреть мне в лицо умоляющими глазами, негодяйка!..»
Песня, которую пели на сцене, кончилась. Тончка аплодировала, веселая, раскрасневшаяся, блаженно улыбающаяся, как ребенок, и вдруг оглянулась. Руки ее опустились, она побледнела: такого лица она еще никогда не видела у мужа — страшное, бледное, искаженное гневом, лицо из тьмы…
Качур быстро отвернулся.