Чужие. На улице бедняков. Мартин Качур
Шрифт:
— Эй, ты! — крикнул Качур и зашагал быстрее. Окно с шумом захлопнулось.
Тень не исчезала.
— Подожди!.. Знаешь… я… я не такой человек!..
Порылся в карманах и нашел спички; зажег и увидел перед собою в качающейся мгле красивого парня с пшеничными кудрями; нежная кожа на его лице была совсем бледная, и водянистые глаза в ужасе смотрели на него.
— Ты! — вскрикнул Качур, спичка выпала у него из руки и погасла.
Взмахнул рукой и повалился на землю. Тень утонула в ночи.
Заскрипели двери.
— Это ты, Качур?
Он поднялся и, спотыкаясь, пошел к жене.
— Кто был под окном?
— Где?
— Под окном!
— Пьяница! Приснилось тебе… Убирайся в кровать!
Зашел в прихожую.
— Приснилось? — спросил он сонным голосом и тут же забыл о своем вопросе. Улегся,
II
Дотянув до сорока лет, Качур выглядел стариком, согнулся, сгорбился. Он походил на учителей давнишних времен, которые служили, как церковные служки, и которые толкутся в жизни, как ночные бабочки днем, растерянные, полуслепые, всем недовольные и ворчащие. Они давно в могиле, только изредка то здесь, то там появляется как напоминание о прошлом странное привидение, жалкая карикатура. Мелкими заплетающимися шагами бредут они во мраке по улицам — высохшие, сгорбленные, с искривленными коленями и трясущимися руками; потертое пальто с короткими рукавами блестит на спине и локтях; брюки длинные, узкие, с пузырями на коленях. Из кармана торчит красный платок, в правой руке — тонкая палка, в левой — табакерка; на бритом морщинистом лице с длинным и красным носом недовольные глаза, к верхней губе пристал табак. Так идут они, сопя и ворча, оглядываются по сторонам, обжигают встречных злым взглядом, поднимают палку, лишь только завидят какого-нибудь сопляка, но незамедлительно загораются, если за углом показывается кто-нибудь из важных персон — жупан, священник, чиновник. Тогда старое сгорбленное тело становится упругим и гибким: они извиваются, кланяются в пояс, высокая шляпа касается земли, и, довольные, счастливые, они подобострастно улыбаются; дрожат многочисленные морщинки на лице, глаза сияют.
Теперь такие покоятся в земле… Лишь иногда, в полночный час, можно увидеть на улице худощавого человека в длинном поношенном старомодном пальто; он останавливается перед белым двухэтажным зданием школы, качает головой, нюхает табак и утопает в ночи…
Качур нашел себе приют в самом отдаленном трактире, который был в то же время и лавкой. Туда ходили лесорубы, крестьяне, обремененные долгами, и запойные пьяницы. В трезвом состоянии Качур не интересовался посетителями, приходил, садился в самый темный угол и пил водку. Тут ему было приятно: прохладно, будто он ощущал на лице тени Грязного Дола. И люди, которых он видел здесь, походили на тех, будто тоже рожденных из тьмы. Такие же грубо обтесанные, тупые, пьяные лица, налитые кровью глаза, хриплые грубые голоса… Когда водка ударяла ему в голову и развязывался язык, он начинал присматриваться к обществу. И видел: вот жупан из Грязного Дола, и секретарь, который разговаривал по-немецки, и вожак батраков Самоторец — все знакомые лица; издавна были известны ему истории, которые они рассказывали, их вечные, никогда не кончавшиеся дрязги, — все было как когда-то… Он говорил с ними, спорил, объяснял им разные ученые вещи, говорил по-немецки и на многих других языках, очень странных. Слушали его с почтением, потому что чувствовали, что он свой. Когда он окончательно пьянел и, спотыкаясь, выходил из трактира, его тащил домой Андреяц, в припадке белой горячки некогда сам себе отрезавший нос.
Солнца, как и вообще яркого света, Качур не переносил. Он сразу становился неспокойным, глаза его плохо видели, все перед ним качалось, а в сердце пробуждалось тяжкое болезненное воспоминание.
Однажды в ясный день утром он отправился на холм на пустынную прогалину, чтобы оттуда полюбоваться окрестностями. Там было тихо, солнце светило, сияла каждая травка; в кустарнике, на деревьях листва робко вздрагивала, наслаждаясь светом. Оглянулся на равнину: все залито солнцем, даже туман, длинными полосами тянувшийся к небу, поблескивал, будто усыпанный бисером. Золотом обливало высокие дома в Лазах, окна горели. И во всем царило спокойствие, великое, торжественное спокойствие. Вдали в поле запел жаворонок… Качур стоял с опущенной головой, свет слепил ему глаза, сердце болезненно билось, будто рвалось из груди… Неясные, еле понятные мысли пробуждал, как бы рождал этот плодотворный свет, запинающиеся, робкие, недоверчивые. «И я когда-то… так жил… в таком свете… не так давно… когда же это
было?.. А почему теперь не могу? Разве я не могу вернуться обратно к свету?..» Он дрожал от возбуждения, ему казалось, что весь этот обширный, светлый край подымается вверх: подымаются холмы, жаркие прогалины тянутся к небу, к самому солнцу, и он сам подымается вместе с полем, холмами, прогалинами, и весь свет неба и земли — в его глазах, в его сердце…Дома он лег в постель, повернулся к стене и застонал. И больше не ходил на прогалину в солнечную погоду… Счастливее всего он был, когда оставался дома один с младшим сыном. Нянчил его, играл с ним, как ребенок, валялся на полу, бегал по комнате, разведывал с ним тайны кухни и кладовой.
Странно, что оба они смеялись редко и только на миг, как бы урывками, обычно лица у них оставались серьезными, глаза туманными и невеселыми. Играли, гонялись друг за другом неуклюже, тяжело, спотыкаясь, как два старика, впавшие в детство.
Лойзе был слабый, болезненный мальчик: одутловатое, с большим животом тельце на тонких, кривых ножках, кожа серая, какого-то водянистого цвета; из-под высокого, выпуклого лба смотрели большие, испуганные глаза. Мальчик пугался громкого голоса, яркого света, в церкви дрожал, прижимался к стене и испуганно оглядывался на людей. Ему было уже шесть лет, но он только начал ходить, говорил невнятно, заикаясь и тяжело дыша.
Если они играли и внезапно входила мать, оба стихали, будто преступники; Лойзе прятался.
— Ну и тешьтесь вместе, люби его! У него ж на лице написано, что он сын пьяницы и родился в Грязном Доле.
И Качур любил его за то, что это было дитя Грязного Дола; он был словно живой тенью, больной тайной, которую Качур унес с собою, когда его силой вытолкнули на свет. Тоне и Францка избегали отца. Когда Качур глядел в большие, ясные глаза старшего сына, странное чувство охватывало его, и он опускал голову перед ним, как перед старшим учителем; презрительный упрек читал он в его глазах. Увидев отца на улице, Тоне убегал и прятался за каким-нибудь углом, чтобы не идти рядом с ним.
— Сядь, Тоне, давай позанимаемся, — предложил ему как-то Качур.
— Я один буду заниматься! — ответил Тоне упрямо.
Качур хотел накричать, поднял было на него руку, но отвернулся, рука опустилась, и он не произнес ни слова. В тот же год он отправил сына в город в гимназию.
Жену, которая раньше ему была просто чужой, он возненавидел тихой, больной ненавистью изможденного сердца. При ней он был тихим и покорным, но, когда она отворачивалась и исчезала в дверях, он смотрел ей вслед взглядом, полным тяжелой злобы. Его ненависть и злоба были тем глубже, что он любил ее пышное тело еще больше, чем прежде. Ему казалось, что она выставляет свою красоту с презрительной и злонамеренной навязчивостью, будто чувствуя его ненависть и его любовь.
— Идет мне эта блузка? — улыбаясь, спросила она однажды, стоя перед зеркалом. Потом зло посмотрела на Качура, кокетливо обернулась через плечо, поймала его тупой, злобный и тоскующий взгляд и засмеялась еще громче.
— Знаешь, Качур, я, пожалуй, пойду в читальню! А ты пойдешь?
— Не одной же тебе идти?
— А почему бы и нет? Думаешь, не найдется никого, кто бы потанцевал со мною и проводил домой?
У Качура задрожали губы.
— Я пойду!
— Иди! Хорош ты будешь в своем сюртуке!
— Хорош! Все пошло на твои тряпки и твоих детей.
— А разве они не твои тоже? — спросила она с ехидной улыбкой.
— Раньше были мои, а теперь нет.
Он замолчал, потом встал и заговорил прерывающимся от ярости голосом:
— Нет у меня больше детей! Ты и детей у меня отняла… Они не знают, что я такое и что ты за человек. Ты… ты у меня отняла больше, чем все другие вместе… Душу ты у меня украла… Душу!
Она с изумлением смотрела на него.
— Ты с ума сошел? А что я получила от тебя? Что ты мне дал?
Качур надел сюртук, надвинул шляпу на лоб и выбежал на улицу, бледный и дрожащий.
— Куда, старик? — остановил его веселый учитель.
— Никуда, — оглянулся Качур, будто только что проснулся.
— Новый старший учитель назначен.
— Правда?
— Ферян фамилия.
— Как? — остолбенел Качур.
— Ферян. Из Заполья приезжает. Завтра здесь будет.
— Ферян из Заполья?
— Сильный человек. Один из столпов передового учительства!
— Передового?.. Ферян?