Чужой Бог
Шрифт:
Может быть, предчувствия стали мучить меня ещё накануне, я с нетерпением ожидал чего-то, и ко мне начали приходить люди, которых я не звал в тот вечер: старый человек с лицом ребёнка, которому я год назад помог и случайно дал свой адрес; приехал с Севера и в тот же вечер был у меня Виктор, мой товарищ, когда-то потерявший всё и оттого ставший пьяницей; и женщина, с которой я спал, когда мне хотелось этого, и которую не ставил ни во что для себя; и ещё люди, всего — больше десяти человек, собрались вечером, почти в ночь, в одной комнате, и их, казалось мне, было очень много, и я отчего-то подумал: «Моя мать не вошла: бы в эту комнату, полную людей, смутилась бы». И то, что я думал о ней, уже как-то обозначило её присутствие в моей комнате, я не сразу понял это, а поняв, испугался
Мягкий свет старой лампы падал им на лица, и в их лицах были порок, и страсть, и духовная немощь: я невольно подумал, что им нечего отдать другим людям, кроме порока, как и мне, — и тогда чего же мы можем ждать от мира для себя? И я не понимал тогда, что эти люди пришли, чтобы проложить ей путь ко мне, забывшему свою мать: они шли земным путём, ей предстоял путь души, но они пришли и жадно смотрели на меня и оглядывали так же жадно мой дом, как будто уже надеялись встретить здесь что-то особенное, необходимое им. И я понял, что в моем доме должно произойти что-то необыкновенное, потому что всегда там, где скрещиваются пути земного и небесного, там и совершается каждый раз тайный обряд посвящения человека в жизнь духовную.
И случилось то, что я увидел её в них, частицу её боли и её страдания, увидел и почувствовал так ясно, что даже хотел спросить этих людей, знали ли они мою мать. Я с трудом заставил себя не спрашивать — они не могли знать её; и я подумал о том, разве может быть, чтобы её страдание обо мне было страданием обо всех людях? «Нет, — говорил я себе эгоистически. — Она любила только меня, что ей за дело до этих смешных людей, каждый из которых смешон уже тем, что мнит себя центром вселенной, даже женщина, которая спит со мной и одновременно с другими мужчинами и, кажется, не знает, что такое грех».
Но женщина подошла ко мне и легко дотронулась до меня рукой, тело её вздрогнуло и как будто стремилось прижаться ко мне, и пылало, набухало и двигалось под грубой одеждой, И я подумал о своей матери, я снова вспомнил её всю, молодую и старую, женщину, которая прислала весть о себе частицей пылающей нежной плоти. И первым порывом было незнакомое мне желание, чтобы эта женщина, которую я знал уже два года и изрядно помучил, чтобы эта женщина простила меня, и я хотел простить ей всё.
— Наталья, — весело закричал я. — Что же ты боишься меня? Никогда ещё ты не была так робка.
Наталья опустила голову, как будто осеклась, и прошептала:
— Я никогда не смогу быть для тебя ею. Мне кажется иногда, что меня и нет на земле, и я — большое, бесформенное тело.
Она впервые доверяла мне свои мысли, и мне казалось, она не знает, что же надо сделать, чтобы вернуть себя, свою душу, но уверена, что теперь думать об этом надо. А мой товарищ Виктор, и теперь немного навеселе, подошёл ко мне и закричал:
— Ты что же это, братан, забыл меня, и не писал вовсе. Я-то тебя всегда помню, я не предал, я кровью клялся.
И я вспомнил, что мы когда-то действительно кровью клялись в дружбе до конца жизни и, глубоко порезав пальцы, соединили их, чтобы хоть капля крови товарища своей стала. И теперь я подумал, что в этом пьяненьком, опустившемся человеке есть капля ЕЁ крови, женщины, давшей мне жизнь. Старый человек с лицом ребёнка, Игорь Николаевич, в это время смотрел на огонь и тихо смеялся причудливой жизни огня, и как будто видел этот огонь не в полутёмной комнате, а в небе. И это была её радость в нем, только она умела так радоваться и в каждом малом знаке видеть знамение, в ничтожном — великое, в любом слове — откровение. И я, пожав руку Виктору и оставив его сидеть рядом с собой, с тревогой и восторгом ждал, что же скажет старик. И первое слово его было неожиданным и наполненным силой, потрясшей меня, он громко произнёс: «Весть». И хотя потом я с упоением слушал его чётко выговариваемые слова: «Ход, странник, человек, слом, кроток, дух», ни одно не потрясло меня так, ни одно не заставило думать о НЕЙ В СЕБЕ, и это было снова начало нового здания, и я стал больше слушать себя, чем то, что делалось в полутёмной комнате, где люди сидели и полулежали на стульях, в креслах, на диване.
Видимо, уже
тогда я начал ждать её, ожидание делало меня то робким, то слишком шумным, но я сразу заметил, что с того момента, как началось ожидание, моя жизнь стала вызовом кому-то и чему-то не видимому мной, я ясно чувствовал, как в гулкой пустоте дома, наполненного людьми, их шёпотом, их душевными метаниями, в моем доме всё было ожиданием.Она возвращалась ко мне мной, мучительно старающимся вспомнить самого себя, ведь только она знала обо мне всё и ничего, она разрушала и вновь созидала меня, маленькое тельце, на которое обрушивались поцелуи и шлёпки, душу, которую наказывали криком и упрёками, иногда — едкой насмешкой («Какими детскими буквами ты пишешь, меня все спрашивают, в каком классе ты учишься»), она, когда уже нельзя было водить меня за собой, носила в сумке мои письма, стихи, семейные фотокарточки.
«Как же она может теперь возвратиться ко мне, когда я стал взрослым, грубым, не знающим сомнений? — спрашивал я себя. — Кто я ей теперь? Кого сможет увидеть она во мне? Да кого угодно — уродца, двигающегося вниз с завидным упорством, нищего, одну руку вытянувшего за подаянием, а другую готовящего для удара, может быть, падшего ребёнка, чумазого, в крови и слизи, ангела, но не сына, не частицу себя!»
Я говорил так себе, твердил по-детски, не понимая, что это уже её слова, это она спрашивает меня робко и очень тихо: «Кто же ты теперь, мальчик мой? Что же ты затеял с жизнью своей?»
Но где же ты была до сих пор со дня своей смерти? Тебе было плохо, ты позвонила, а я мучился в это время отвращением к жизни, именно в то время, когда я начал жить отдельно от тебя, это было всё чаще: резкое отвращение к жизни — может быть, это был мой протест против того пути вниз, низвержения красоты в сырые подземелья повседневности, упрощающей всё и вся, но я не смог скрыть от тебя самого чувства отвращения, может быть, ты испугалась, но потом, сколько я ни звонил, соседи отвечали, что у тебя был врач, всё нормально, и приезжать не надо. Так ты и ушла, ничего не сказав мне, не пожаловавшись на боль, молчанием своим сравняв меня с другими людьми, — я не хотел этого, ведь я был твоим сыном, твоей плотью, я должен был остановить тебя, напомнить тебе о себе чем угодно: детским плачем, криком дерущегося подростка, покорностью или протестом. Ты ушла, зная, как легко разрушить всё, что ты лепила во мне, и как будто молчаливо разрешив это. Разрешив разрушение, ты не боялась ада — я часто потом думал об этом, тихо воя в каком-нибудь углу после очередного удара жизни, подлости людей или беспощадности обстоятельств, но ты ведь знала, что я не силён и нет во мне того стержня, той силы любви, которая помогала тебе жить; да, ты разрешила это разрушение души, ещё при жизни смирилась с ним — я понял всё отлично, но почему? Скажи мне хоть сейчас!
Слова старика с детским лицом: «Узкий проход через узкую дверь, ведущий к небу», — твоя плоть и кровь в этих израненных жизнью людях, разве это не ответ мне?
Музыка приходит ко мне, покалывая тело, — есть ощущение потока, редких лучей, идущих ко мне с необыкновенным упорством: ты стала музыкой в пустом доме, в моей жизни, музыкой, обнажающей моё тело и мою душу.
О, только теперь я понял, что когда-то САМ РАЗРЕШИЛ СЕБЕ РАЗРУШЕНИЕ ДУШИ, я сам разрушил тайну, я забыл о тайне любви, и она поэтому стала всеобщим страданием.
Очень важно теперь для меня то, что тайна есть неповторимость, каждая тайная связь — единственная, любая публичность может сделать её банальной, любой сможет тогда оболгать и обесчестить, смять живое, но тайну, нераскрытую другими людьми, надо беречь.
«А я-то не смог сберечь!» — кричу я людям в комнате. Или мне только кажется, что я кричу, — это я плачу, я зову свидетелей позорного открытия, позорной наготы своей (что телесная нагота перед этой).
«Вот ты и опять один», — говорю я себе, когда люди окружают меня, и хватают мои мятущиеся руки, и поглаживают моё плачущее тело. Мне кажется в тот миг, что я умер много лет назад вместе с ней, пойдя за ней в боязни разрушения, страшась своего отвращения к жизни. Я шёл за ней — но почему же я остался жив и всегда один?