Чужой Бог
Шрифт:
«И заметьте, сам, без какого-либо насилия меняется», — с гордостью говорит Великий Зам.
Однако ему ещё рано торжествовать: человек сломлен, пуст, но ещё не ищет ответа на свои «почему?», «что со мной случилось?», «зачем я живу?». Вот когда он встанет со своей смятой постели, сам найдёт вход в его очень светлый коридор, придёт к нему в поисках ответа и веры — тогда Великий Зам, считайте, и выиграл.
А этот новенький пришёл раньше: когда страх уже охватил его обручем, но ещё только страх самого себя, — он нашёл коридор и кабинет Великого Зама.
Длинный, худой, застенчиво и как-то вымученно улыбаясь, стараясь придать своему лицу энергичное выражение, стоял перед ним новенький. Он вдруг обнаружил, что не знает, о чем спрашивать Великого Зама — мужчину в дымчатых
Великий Зам с неудовольствием думал, что надо теперь говорить по-другому, чем со всеми: этот человек должен пройти весь положенный правилами путь, иначе ничего не получится. Плохо было ещё то, что кабинет ярко освещён.
— Что же, садитесь, — сухо сказал Великий Зам. — Вы новенький? — И неожиданно скомандовал: — Говорите!
Измученный человек посмотрел на него удивлено и спросил:
— Что говорить?
— Ну, например, как вас зовут, — усмехнулся Великий Зам
— Александр, — послушно, но с усилием ответил человек.
— Говорите о себе. Чётко, последовательно, быстро, — приказал Великий Зам.
Новенький поднял голову, и лицо его, помимо воли, приняло просительное выражение. Великий Зам понял, что этот человек сейчас не в силах говорить о себе — страх перед собой, появившийся в последние месяцы, размывал собственный образ.
— Зеркало… в моей комнате нет зеркала, — быстро пожаловался новенький.
— Говорите, говорите о себе быстро и чётко, — как будто не слыша его, повторил Великий Зам.
Человек вздрогнул, покорно кивнул и, с трудом подбирая слова, прошептал:
— Я закончил училище по специальности авиамеханик…
— Очень медленно говорите, — прервал его Великий Зам. — Вошли осторожно и неуверенно, говорите медленно, испугано, как будто боитесь чего-то, а ведь завтра будет то же, что вчера. — Он засмеялся своей остроте, потом строго произнёс: — Теперь скажите, какого вы сами о себе мнения. Объективно. Не ошиблись ли мы, выбрав вас.
Страх новенького стал сильнее. Он сам не мог объяснить, почему так боится этого человека в дымчатых очках, почему ему кажется, что этот человек понимает его лучше, чем он сам. Желание доверить себя этому человеку появилось и сразу исчезло (он не прошёл весь лабиринт).
И, подчиняясь воле Великого Зама, он почувствовал себя беспомощным, ничтожным, плохим человеком.
«Мне страшно, — подумал новенький. — Что случилось со мной? Это, наверное, потому что я впервые понял себя».
Великий Зам, довольный, значительно посмотрел на него и углубился в бумаги. Чувства новенького были сложны: ему то хотелось довериться Великому Заму, то, сохраняя своё «я», он протестовал, ненавидел этого человека в дымчатых очках. Но именно то, что он уже перестал верить, будто всё в его жизни идёт правильно, смутило его, повергло в ужас. Он встал и выпрямился.
Великий Зам специально не смотрел на него. Новенькому стало жалко себя, он что-то прошептал и сразу сжал губы.
— Значит, так, — наконец произнёс Великий Зам. — Я предоставляю вам выбор — самому, слышите? Вы придёте позже, вы сами скажете всё о себе — на основе замечаний, анализа обстановки. У меня принцип — человек сам должен решить, на что он годен, зачем живёт. А потом вы придёте ко мне.
Он близко наклонил к новенькому лицо, он смеялся над ним.
Александр вышел в коридор. Уничтожающие себя мысли он повторял с удовольствием и смеялся, как сумасшедший, видя в окно широкую площадку. Ему казалось, что день шуршит, он как подушка с перьями.
Довольный собой, новенький вернулся в кабинет, чтобы чётко сказать, что он презирает робкого, глуповатого человека — самого себя.
Но Великий Зам прервал его первые слова:
— Да, я понимаю, я всё понимаю, идите к себе, испытательный срок ещё не закончен.
Когда новенький вышел на площадку, она была пуста. «Сколько света», — подумал он.
Александр не знал, что со следующего дня мир начнёт тускнеть и меркнуть, и он, пытаясь сохранить себя, исцарапает свою светящуюся кожу, будет дуть на неяркие свечи, и через месяц и пять дней сам придёт к…
Музыка в пустом доме
(новелла)
Ибо что выиграет человек, если обретёт целый мир, но потеряет собственную душу? Что может отдать человек, чтобы выкупить душу свою?
Она должна вернуться ко мне, моя мама — сегодня я живу этой мыслью, чувством, пришедшим ко мне извне: какие-то мелочи, чешуйчатый воздух, предметы, как будто напоминающие её, только из моей жизни, люди, пришедшие в мою жизнь уже после её смерти, — всё это теперь связано с ней. Я думаю о том, что начало её возвращения ко мне — в чужом для неё, моем мире, которого она не знала.
Первое чёткое чувство: я должен сделать усилие, всё сейчас зависит от меня — и эта мысль сегодня не кажется мне безумной, как было бы только вчера, мне, «великому потребителю», как в шутку называли меня друзья, впрочем, такие же, как и я, давно забывшие значение многих слов и понятий и живущие бедным самоутверждением и себялюбием, печальные, уже все дети времени, несовершившиеся и гордые этим люди.
Только сегодня я подумал, что всегда был уверен, будто владею этим несовершенным миром: у раба тоже есть власть, власть униженного, позволяющего себя унижать, эта власть — тайное право на всё; да-да, у меня, раба, было право на всё: смеяться над господами, быть уродливым, беспощадным, порочным — я сам позволил себе это, и осознание того, что я сам позволил себе быть рабом и дал себе ещё одно право — тайного возвышения над миром, а оно мне много дороже явного, дороже всего на свете; я для себя не раб, а господин, и что мне за дело — думать о мире людей?
Я думал, что она уже никогда не вернётся ко мне, что я никогда не увижу её, не вспомню — ТАК, а только останутся сентиментальные, нежные, покрытые лёгкой коростой повседневных обид и непонимания иногда, как под содранной кожицей сверкает свежая кровь — это проступит моя детская любовь к ней, когда была уверенность, что мама — это и есть я, только больше, прекраснее, совершеннее. И вот она вдруг возвращается ко мне, и мне на секунду, на мгновение кажется, что она придёт для того, чтобы убить меня, снова сделать маленьким и ничтожным, кричащим горлом, отростком, прилипшим к её телу, к матово-нежной коже, под которой струится тепло, и от ужаса принадлежности к этому огромному властному телу, рукам — преступное желание быть ничьим, и первые мысли о сиротстве, о ничейности, только чтобы не принадлежать ей.
А она возвращается ко мне моей собственной жизнью, миром, над которым я смеюсь и который я презираю, потому что этот мир сделал из меня раба, и иначе не могло быть, потому что иначе я бы умер; да-да, если бы я не был обжорой, любящим выпить, если бы не позволял себе быть похотливым хотя бы в мечтах, если бы не раздаривал себя всем и каждому, случайным людям, обстоятельствам, приключениям, — я бы не выжил. И не было никого, кто бы мог остановить меня.
Она была ещё жива, и она знала, что я теряю собственную душу, и иногда, очень редко, шептала мне: «Не надо, дорогой, не делай этого»; и я невольно мстил ей за это напоминание, я поступал мерзко, и уже тогда видел в этом своё возвышение, я мстил миру — и мир менялся, он становился для меня огромным, бесформенным, серо-чёрным, тяжело дышащим, страдающим: пьющими, плутоватыми, вороватыми детьми котельных и складов, где я тогда работал, детьми-убийцами, стреляющими в собственную тень и стирающими собственный след, — мир становился таким, потому что такой становилась она, расплывшаяся от тяжёлой еды, одетая в бесформенные одежды бедности, уже избравшая свой единственный путь — от любви и страдания к покорности злу, готовности к страданию. Я не догадывался тогда, что мой мир была она, уже шедшая к смерти и к воскрешению во мне, к воскрешению, которое началось сегодня, разрывающему ужасом мою грудь, высохшую от жажды оболочку моего тела и вновь пеленающему моё тело, мой мозг, мою душу в прозрачный, но плотный, осязаемый кокон её сильного чувства, искры ожидания, может быть, испытанного ею в момент зачатия и неосознанного, постоянно переносимого на меня, этого страха любви, большего, чем сама любовь.