Давние встречи
Шрифт:
— Вот она, старинная! — сказал он, показывая свой музыкальный инструмент из телячьей, снятой мешком, шкуры, с пришитой деревянной дудкой. В руках он держал маленький пищик из камыша. — Пищик рассохся, а в пищике — главное дело, да и мех плох стал, воздух пропущает! — говорил он, беря мешок под левый локоть и его надувая.
Послышался жалобный, тонкий звук. Он остановился, набрал воздуха, поднимая под рубахою костлявую старческую грудь, и, склонив набок голову, заиграл, перебирая пальцами. Звук был тонкий, похожий на плач, — звук свирели, тростниковой жалейки, непрерывный, потому что старик время
— В старину, бывало, на свадьбах играл, — сказал он, вытирая губы и смотря на нас веселыми, помолодевшими глазами. — Я прежде хороший игрок был. Тогда балалаек этих, гармоний еще не ведали. Под дуду и плясали; бывало, суток двое жаришь без передыху, а хозяева тебя за это водочкой угощают. Теперь позабыл, не могу, да и пищик не годится, новый надо делать.
И, надувши мех, он заиграл горевую старинную, сохранившуюся еще от крепостных времен, мужицкую песню, выговаривая слова на смоленский лад:
Ох — и на проходе уси веселаи наши деньки, Ох — и наступают слизовыи на нас времена: Разоряють нас лихие, лихие воры — господа.В избу вошел его сын, стал у порога, деревянно улыбаясь. Старик как будто застыдился сына, бросил играть, поглядел виновато.
— Вот она, старинная музыка! — презрительно сказал сын.
— Надо тебе, дедушка, в Москву ехать, — сказали мы. — Там тебе большой почет будет.
— Эх, Москва, Москва — золотые маковки! — старинной скоморошьей скороговоркой отвечал дед. — Мы — лесные, серые, на печи привыкли сидеть, куда нам в Москву.
Помню, мы стали уговаривать старика побывать в городе, показать себя людям. Он посмеивался, продувал пищик, шутил. Даже к нашему замечанию о деньгах, что в городе, мол, можно заработать, отнесся он равнодушно.
Заслышав о деньгах, сын насторожился, заулыбался и, садясь на подоконник, сказал:
— Вот, не даром тогда хлеб будешь есть.
— Правильно, — говорим, — дедушка, поезжай!
— Уж я поеду, поеду, — полушутя-полусерьезно отвечал старик. — Вишь, карета моя еще не готова...
Он проиграл нам весь свой запас, спел много песен. Я смотрел на него, на его руки, на то, как ладно притоптывает по полу его нога в мягком лапоточке, думал, что перед нами настоящий природный артист.
Мы ушли, взволнованные нашей «находкой». Быть может, мы преувеличивали, быть может, ни один человек не станет слушать теперь старинную дуду, но что-то говорило нам, что в старике есть подлинный талант.
Вышли мы, когда уже стало меркнуть, пошли на овсы, куда ходил по вечерам медведь. Над лесом закатывалось солнце, а на золотом небе четко чернели лесные макушки. Я прошел лугом, десятиной и влез на зеленый дубок, где был приготовлен «лабаз». Стало тихо; сорвался и прогремел вдали тетерев. Лаяли на деревне собаки, женский голос звонко манил в лесу заблудившуюся корову. Я сидел на дубу, как соловей-разбойник, слушал и смотрел, как опускается за лес большое багровое на закате солнце, кончается над землею день.
Последний раз
я видел старика зимою у приятеля моего в городе, перед концертом. Старик сидел за столом, пил чай, держа в руке блюдце, крепкими зубами откусывая сахар. Для выступления на концерте он принарядился. На прямой пробор были расчесаны его курчавившиеся на концах легкие волосы, воротник чистой рубахи опрятно обнимал тонкую морщинистую шею. В углу, на диване, сидел его сын в черной вышитой рубахе, вертел в руках балалайку. Мы поздоровались, старик улыбнулся, подмигивая сказал:— Вот и довелось опять встретиться...
— Где же дуда твоя?
— Тут дуда, новый мех для дуды справил, старину подымаю...
— Да ты пей, пей, потом покажешь...
Вечером мы отправились в клуб, где был назначен концерт.
В клубе было холодно, стучал по крыше мороз. Мы пришли, когда еще никого не было. Пустынно стояли стулья, мигало электричество.
Концерт не удался. Слушателей оказалось мало. Помешал мороз, какой-то праздник, кино, да и не охотник был в те времена уездный человек до таких концертов.
А я смотрел, слушал и дивился. Кто учил этого старика так выступать на сцене, так свободно держаться?.. Невольно вспоминалось мне, как, бывало, на деревенских свадьбах, на праздниках вдруг прорвется, и глазу не поверишь, как преобразится какая-нибудь молчаливая баба, сколько блеснет жару, таланта, каким пожаром запылает зарумянившееся, помолодевшее лицо!..
После концерта я подошел, чтобы ободрить старика. Он был весел, возбужден, неудача не произвела на него никакого впечатления. Сын сердито подсчитывал небогатую выручку.
Потом слышал я, что старик выступал в губернском городе, что был у него там шумный успех, носили его на руках, обещали поездку в Москву. А совсем недавно я узнал, что старик умер и дуду его мой приятель водворил в уездный музей... Не знаю почему, защемило вдруг сердце: пристрастие ли мое к народной старинной песне, воспоминание ли о лесном артисте-дударе, или это — что дороже всего, чем украшается жизнь — природный дар, талант, живущий в русском простом человеке...
Золотые руки
Первый человек в нашей деревне мой кум и приятель кузнец Максим.
К нам за речку он вышел недавно, когда неуемно стала разрастаться деревня и на одном берегу людям жить стало тесно. На новом корню Максим срубил хату и запахал огород, обогрел новое место. И хоть не всегда было удобно ходить через речку в старую кузницу — весной, в половодье, речка далеко выходит из берегов, — все же на новом почине жить стало не в пример удобнее и деревня перестала кума теснить. Старую кузницу Максим оставил на прежнем месте, а новой не захотел ставить из хитрости, чтоб не позавидовал чужой глаз и — упаси бог — не подвалили налогу. Кузницу построил лет пятьдесят назад Максимов отец Герман, когда и вся-то наша деревня была из десяти дворов. Потом деревня стала расти и кузницу отнесли к речке, в такое скрытное место, что и самый догадливый глаз не сумел бы разглядеть ее скоро, и только по вечерам, на заре, по стуку молота можно было догадаться, что и в нашей деревне есть свой кузнец.