Дедушка, Grand-pere, Grandfather… Воспоминания внуков и внучек о дедушках, знаменитых и не очень, с винтажными фотографиями XIX – XX веков
Шрифт:
9 июня 1923 года дед арестован вторично. В это время он жил в Москве у родственника, который уехал в командировку. Чекисты пришли арестовывать родственника, но так как того не оказалось дома (а план по арестам нужно было выполнять), то арестовали деда. Дед недоумевал — за что? Оказывается — за связь с иностранцами. Четыре раза он навещал свою двоюродную сестру, которая работала в Католической миссии Папы Римского помощи голодающим. Дело А. Н. Смольянинова № 19118 следователь Липов (какая знаковая фамилия — ведь и все дело липовое) начал вести 11 июня 1923 года. А уже 29 июня вынесли приговор — два года ссылки в Туркестан (в город Каган — ныне он находится в Узбекистане). Что дело было липовым, признает и российская прокуратура. В 1998 году (через шестьдесят пять лет после незаконного ареста) Смольянинова А. Н., как и четырнадцать других его так называемых подельников, реабилитировали посмертно. Два допроса провел чекист Липов. Никакого криминала не выявил, кроме того что дед имел неосторожность встречаться в Католической миссии с двоюродной сестрой, работавшей там переводчицей. Никаких свидетелей, никаких адвокатов, защитников, разумеется, не было. Царил беспредел, революционная целесообразность. Но дед для чекистов — всего лишь «бывший человек», «вредный элемент», значит, можно снова, уже навсегда, оторвать его от семьи и сослать в город Каган в жаркий, непривычный для него климат. Больше бабушка уже никогда не увидит мужа. На жизнь она будет зарабатывать, давая
Справка о реабилитации А. Н. Смольянинова
В Комиссию по применению частичных амнистий при В.Ц.И.К.
От Административно-ссыльного
СМОЛЬЯНИНОВА Алексея Николаевича,
г. Полторацк, Туркменской обл.
В ночь на 9 июня прошлого 1923 г. по ордеру ОГПУ был произведен обыск в квартире одного из моих родственников в Москве, в каковой квартире в то время проживал я один, по случаю отсутствия его в служебной командировке, а семьи его на даче. Агент, имевший ордер на обыск у вышеуказанного моего родственника, в моем присутствии произвел обыск во всей квартире и вещах хозяина, а равно и моих ввиду моего нахождения в той же квартире. Произведенным обыском ничего указывавшего на какую-либо преступную против советского строя деятельность во всей квартире и вещах, как хозяина ее, так и моих, обнаружено не было. Тем не менее по окончании обыска мне было предложено агентом не отлучаться из квартиры, и через несколько времени доставлена была им повестка о явке в ГПУ. По прибытии туда я был арестован без объяснения причин и водворен во внутреннюю тюрьму ГПУ.
Во время моего трехнедельного пребывания в той тюрьме меня допрашивали следователи ГПУ два раза. Как в первый, так и во второй раз я подвергался расспросам о моем прошлом социальном положении, занятиях и службе, как до революции, так и после, местах моего пребывания, знакомствах, родственных связях, политических убеждениях, но совершенно не было речи о каком-либо конкретном инкриминируемом факте. По окончании первого допроса мне было предъявлено в общей форме обвинение по ст. 59 Угол. Код., гласящей о сношениях с иностранным государством в контрреволюционных целях. На мой категорический протест против такого совершенно неожиданного, не основанного ни на каких данных обвинения, следователь в виде успокоения объяснил мне, что предъявление обвинения есть только необходимая формальность для содержания моего под стражей впредь до выяснения вопроса о моей виновности или невиновности в чем-либо. Так как и второй допрос не затронул никакого факта, поставляемого мне в вину, то я имел полное основание считать, что арест мой является недоразумением, и надеяться на скорое освобождение, но, совершенно неожиданно для меня, 29 июня мне было объявлено постановление о ссылке в Туркестан, причем в постановлении оказалась добавленной как основание еще и ст. 60 Уголовного Кодекса. Постановление было датировано 26 июня, между тем как вторичный допрос мне производился того же 26 июня поздно вечером около 11 часов, из чего можно заключить, что моя участь была предрешена вне зависимости от результатов следствия.
Будучи убежден, что подобная мера должна была иметь какое-либо основание, я прихожу к мысли, что причиной моего ареста, а затем административной ссылки мог быть какой-либо донос, заронивший подозрение против некоторого круга лиц, с которыми я был более или менее связан родством и знакомством. Несколько человек из этого круга подверглись одновременно со мной той же участи по обвинению в тех же статьях. Быть может, зароненное подозрение, хотя и не подтвердившееся фактами, нашло почву в том недоверии, каковое Советская власть может питать к известному кругу лиц, кое-что терявших при социальном перевороте.
Но в то же время если Народная Власть считает возможным применять амнистию даже к лицам, осужденным по суду, запятнавшим посягательством против нового строя, то я надеюсь, что мне будет прощена моя принадлежность, по обстоятельствам от меня не зависящим, как то: рождение, воспитание и т. п. к тому классу русского общества, часть которого отнеслась враждебно к этой власти. И положение об административной высылке (Собр. Узаконений 1922 г. № 51) требует подробной мотивировки необходимости применения ее в отношении отдельных лиц, проявивших себя преступною деятельностью или вообще способных вызвать общественную тревогу. Но если бы следственные органы на основании 111 и 112 ст. ст. У.П.К. задались целью осветить мою прошлую жизнь и деятельность вплоть до моего ареста и высылки, то не нашлось бы достаточного фактического материала для применения ко мне наказания в виде ареста или ссылки. Разбор прошлой моей дореволюционной деятельности должен установить невмешательство в политическую жизнь страны и отсутствие проявления даже в малой степени классовой нетерпимости в отношении крестьян или рабочего класса. Будучи помещиком, я никогда не злоупотреблял своим положением, в моих отношениях с крестьянами отсутствовал эксплуататорский элемент, и в случае нужды крестьяне видели во мне защиту и готовность к материальной помощи и поддержке. Окружавшие меня крестьяне ценили мое отношение и во время революции ни в чем не проявляли враждебности ко мне и моей семье; напротив, по приговору Общества моя семья получила в пользование душевой надел и в свою очередь, очутившись в тяжелых материальных условиях, не раз получала помощь от отдельных крестьян.
По изложенным здесь соображениям и ввиду полного отсутствия фактического материала к применению в отношении меня административного наказания, я ходатайствую о снятии с меня тягот вынужденного пребывания в отдельных местностях и возвращении мне состояния полноправного гражданина СССР, имеющего право свободного проживания на всем пространстве Союза и выбора службы по своим способностям.
16
Центральный архив ФСБ РФ. Следственное дело № 19118 по обвинению Смольянинова Алексея Николаевича, лл. 483.
В апреле 1925 года во ВЦИКе в ответ на прошение о помиловании выносится решение: так как срок высылки Смольянинова А. Н. кончается 29 июня 1925 года, то миловать его бессмысленно, раз осталось только два месяца до освобождения. Но чекисты не выпустили деда 29 июня 1925 года. Они не любили давать свободу «бывшим людям». Дед так и умер в ссылке в 1932 году в возрасте пятидесяти трех лет. Если бы его не загубили в ссылке, то в 1941 году ему было бы всего шестьдесят два года и бывший поручик Смольянинов, прошедший Первую мировую войну, мог бы принести пользу Отечеству в борьбе с фашизмом. Но нет сослагательного наклонения в истории.
В 1929 году мой папа, младший сын деда, Геннадий Алексеевич Смольянинов навестил своего отца, проживающего в качестве административно-ссыльного в г. Кагане. Сохранилось
письмо Геннадия своей маме Марии Геннадьевне Смольяниновой. Сын боится написать слово «папа» целиком. Он пишет: «Через полчаса сяду на пароход, а через 2–3 дня буду у п.» Вот такая конспирация! Письмо отправлено в Рязань бабушке в сентябре 1929 года. Папа работал в это время в Баку и взял две недели отпуска, чтобы навестить отца.На лицевой стороне другого письма фотография Геннадия Алексеевича с молодым мужчиной, присутствие которого объясняется строками: «На этой карточке я снят в ботаническом саду около Батума. Другой — один наблюдатель». Через три года (в 1932 году) деда не стало. Он прожил всего пятьдесят три года. Я родилась в 1937 году и никогда не видела деда. Чекисты лишили меня и деда, и отца, которого я тоже никогда не видела: его расстреляли, когда мне было всего три месяца.
Геннадию Алексеевичу Смольянинову (младшему сыну деда) советская власть позволила прожить только двадцать девять лет. Он работал старшим научным сотрудником в музее А. М. Горького АН СССР при Институте мировой литературы им. А. М. Горького АН СССР.
На протяжении ряда лет молодой ученый с успехом занимался сбором и публикацией рукописного наследия Горького, выявлением и приобретением для института автографов Блока, Белого, Чехова, Короленко и других русских писателей. В середине 1930-х годов научное изучение творчества Горького только начиналось, разыскивались и сосредотачивались в отделах института материалы А. М. Горького и о нем, его переписка, рукописи и черновики, фотографии, картины, книжные фонды. Выполняли эту работу отделы рукописей, иллюстраций и книжных фондов. Главным искателем и собирателем фондов, комплектатором их был старший научный сотрудник отдела рукописей (а с 1937 г. — Музея им. А. М. Горького) Геннадий Алексеевич Смольянинов. Он разыскивал и собирал горьковские материалы в хранилищах, музеях, у коллекционеров, писателей, частных лиц. Для разыскания и собирания автографов Горького Г. А. Смольянинов вел очень большую переписку. Эту работу он начал в 1934 году, будучи в тот период редактором «Литературного наследства».
Г. А. Смольянинов в Ботаническом саду в Батуми с «одним наблюдающим», май 1929 года
Многое удалось сохранить работникам Архива Горького. Но уникальный документ — дневник Горького, писатель вел его в последние годы жизни, в архив не попал. Этот дневник читал мой отец в июне 1936 года вскоре после смерти Алексея Максимовича. 18 июня 1936 года постановлением Политбюро была образована комиссия по приему литературного наследства А. М. Горького, в которую входил Крючков. Петр Петрович рекомендовал включить в группу литераторов, которым предстояло разобрать и систематизировать архив писателя, горьковеда Г. А. Смольянинова. Работа предстояла большая, разбирали архив даже ночью. Под утро отец нашел на нижней полке этажерки толстую тетрадь. Он начал читать ее и обнаружил, что это дневник Горького. Даже беглый просмотр дневника свидетельствовал о том, что от первоначальных восторгов вернувшегося на родину писателя к середине 1930-х годов не осталось и следа. Горький подвергал резкой, беспощадной критике Сталина и его окружение. Он сравнивал вождя с ничтожной блохой, которую советские средства массовой информации увеличили до гигантских размеров. Горький полагал, что необходимо сопротивляться безжалостному строю, обрекающему талантливых людей на уничтожение. Отца обступили его коллеги, они не могли оторваться от дневника. К несчастью, кроме литераторов архивным наследием писателя интересовались и «искусствоведы в штатском» — работники НКВД, поэтому дневник Горького попал не в архив, где он был бы сохранен, а в недра НКВД, где его читал Ягода. Когда Ягода закончил чтение дневника, он выругался и сказал: «Как волка ни корми, он все в лес смотрит», — о чем поведал его подчиненный Александр Орлов в своей книге «Секретная история сталинских преступлений».
Из Центрального архива КГБ и Архива Президента РФ (прежнего Архива ЦК КПСС) в 1990-е годы XX века поступило в Архив Горького около девятисот единиц горьковских документов, но дневник писателя, конечно, туда не поступил. Скорее всего, Сталин уничтожил его лично. Ни современники, ни потомки не должны были знать, что в действительности думал «великий пролетарский писатель» об «отце всех народов». Литературоведов, разбиравших архив Горького, сразу после обнаружения «крамольного» дневника отвезли на Лубянку, где взяли с каждого расписку о неразглашении содержания злополучной тетради. Но отец рассказал маме, Папковой Милице Павлиновне, также работавшей в ИМЛИ, и о дневнике Горького, и о посещении Лубянки. Мама просила «держать язык за зубами». Однако подписки о неразглашении содержания дневника органам было недостаточно, надежнее было «ликвидировать» тех, кто читал «крамольный» дневник. Почти всех литературоведов, разбиравших архив Горького, арестовали. Лишь один из них летом 1936 года уехал во Францию и остался там. В начале 1950-х годов мама прочитала в спецхране Фундаментальной библиотеки АН СССР, где она в то время работала, французский журнал Article et document, в котором чудом спасшийся литературовед поведал историю о дневнике Горького.
Алексей Максимович хотел уехать в 1935 году в Италию, где мог бы опубликовать дневник. Но Сталин его не выпустил, сказав, что климат в Крыму не хуже, чем в Италии. Горький находился в золотой клетке. В СССР дневник опубликовать было невозможно.
В 1937 году Г. А. Смольянинов много сил и времени отдавал созданию Музея А. М. Горького. 1 ноября 1937 года музей был открыт, но за три дня до этого, 27 октября 1937-го, отец был арестован органами НКВД. Мама ждала моего появления на свет, была на восьмом месяце беременности. 19 марта 1938 года папа был расстрелян. Почти через двадцать лет советская власть реабилитировала посмертно папу 30 мая 1957 года «за отсутствием состава преступления».
Последние фотографии отца, Лубянка, октябрь 1937 года
Справка об исполнении приговора 19 марта 1938 года
Справка о реабилитации Г. А. Смольянинова
В справке о реабилитации абсурдная формулировка: «Приговор Военной коллегии… отменен и дело… прекращено». Отменить приговор можно через девятнадцать лет после расстрела. Воскресить человека нельзя! Двоюродная сестра папы, его ровесница Мария Николаевна Ненарокова, которую после октябрь — ского переворота вывезли ребенком во Францию, прожила не двадцать девять лет, а девяносто пять, ибо во Франции не было геноцида своего народа.
Жена Геннадия Смольянинова, моя мама Милица Павлиновна Папкова, тоже не избежала ГУЛАГа, но, к счастью, выжила, была освобождена и реабилитирована «за отсутствием состава преступления». Так что мне советская власть подарила три бумажки (ах, простите, документа!) о том, что самые близкие мне люди — дед, папа и мама — ни в чем не виноваты перед ней и были сосланы, расстреляны, заключены в тюрьму случайно, по ошибке.
Мама в 22 года, студентка МГУ, 1927