Дедушка, Grand-pere, Grandfather… Воспоминания внуков и внучек о дедушках, знаменитых и не очень, с винтажными фотографиями XIX – XX веков
Шрифт:
Утром, как все дети, я просыпалась очень рано, а дедушка после рабочей недели высыпался, мама не разрешала его будить, но я приставала и просила: «Ну, можно я его разбужу?» Наконец он вставал, долго умывался, брился, что было мне в диковинку. После завтрака он иногда гулял со мной. Однажды мы зашли в переулок за нашим домом (теперь там новое здание МАДИ), где были старые деревянные дома и дачные заборы. Под одной из калиток всегда высовывала свой черный и мокрый нос какая-то псина, мы ее прозвали Носка, причем целиком я ее никогда не видела. Помню такой эпизод. Мама полулежит на кресле и мечется, рыдает и задыхается — она тосковала об отце. Дедушка бережно уводит меня в другую комнату, отвлекает; дети не должны быть свидетелями таких сцен.
Иногда мы ехали к нему в гости на улицу Вавилова. У него был письменный стол, к которому не полагалось подбегать и трогать что-нибудь. Обычно он сажал меня на колени и давал четвертушку бумаги и хорошо отточенный карандаш. На столе царил идеальный порядок. Там был особый календарь с перевертываюшимся окошечком, тяжелый, металлический и очень занятный: так и
Еще там были какие-то таинственные грибы из настоящего полудрагоценного камня в виде тяжелого пресса, желтоватые и прозрачные на свет. В особом стакане стояли острые карандаши, их было немного, среди них был половинчатый красно-синий карандаш. Под стеклом на столе лежали фотографии самых любимых людей, там была и я — на маленьком фото я с косичками и испуганными глазами. Еще помню, что слева на стене висел большой портрет его деда Петра Харитоновича Петина с маленькой девочкой Ниной — матерью дедушки.
Петр Харитонович Петин с дочерью Ниной
Однажды мы ехали на такси с улицы Вавилова к нам домой с дедушкой. Проезжая мимо бассейна «Москва», он тихо что-то говорил маме, но я услышала, что тут был большой храм и его взорвали, но кто взорвал — не поняла, наверное, подумала, немцы во время войны… Когда меня приняли в октябрята в первом классе и я нарочно не застегивала пальто, чтобы все видели значок, я была удивлена, что дедушка остался не только совершенно равнодушен к этому столь раздутому в школе событию, но и опять что-то неодобрительно и иронически говорил тихим голосом маме. Пережив страшные годы, он был очень осторожен и щадил детские уши, но, несмотря на это, я рано поняла, что есть какое-то раздвоение в моей жизни и не все то правда, что говорят в школе. Мне было тогда семь-восемь лет, я была отличницей, «командиром звездочки», и на рукаве у меня мамой была пришита красная звезда. Слащавые рассказы Бонч-Бруевича и макет шалаша в Шушенском, сделанный учениками и пылящийся в «ленинской комнате», были для меня атрибутами школы и детства… Но зерно сомнения уже поселилось в моем уме. Летом в Переделкино, где мы снимали дачу недалеко от дедушки, я часто оставалась одна, так как мама работала, а старшая сестра Наташа была увлечена своими друзьями. Однажды началась сильная июльская гроза, все потемнело, мне стало страшно, и я решила пойти к дедушке. Не знаю, каково это расстояние на самом деле, но тогда казалось мне огромным. Я сомневалась, но решилась и пошла. Гроза не утихала. Я не прошла и нескольких метров за калиткой, как увидела у березок за прудом фигуру дедушки в плаще, идущего навстречу мне. Ходил в те годы он медленно. Я даже иногда одолевала его вопросами, не может ли он идти быстрее, просила его бегать, на что он в шутку часто-часто шаркал ногами, как будто бежал… Вот и теперь он шел медленно навстречу мне. Я так обрадовалась! Он обнял и успокоил меня, привел к нам на дачу, стал рассказывать про грозу и гром…. С ним не могло быть страшно. Он все знал и умел объяснить.
В то лето, когда мне было семь лет, я впервые ощутила веру в Бога. Это случилось в овраге неподалеку от дедушкиной дачи. Там был косогор, я, худая и загорелая, наклонилась за шишкой и вдруг увидела на маленьком кусочке земли перед собой такую красоту!! Там были и ягодки земляники, и какие-то сиреневые пушистые цветочки, и бабочка, и был такой запах лета, и так звенели кузнецы в траве, что, когда я подняла глаза на небо, я испытала какой-то экстаз, счастье и почему-то тогда же поняла, что все это связано с Богом и моей верой в Него.
Осенью дедушка заболел и лег в больницу. Мама привезла меня к нему. Он лежал на кровати с высоким изголовьем слева от входа в палату, что-то писал… Гладил меня по голове… Выходя из палаты, я обернулась и увидела его в последний раз, он махал мне рукой и улыбался. Через несколько дней меня отправили пожить к Ведерниковым, поскольку мама дежурила у него в больнице. Поздним вечером я сидела у них на диване и читала Тане Ведерниковой (моей сверстнице и сводной сестре) «Капитанскую дочку» (я очень любила читать вслух). Дойдя до слов «Ну, барин, беда, буран!», я так похоже на маму это произнесла, что слезы вдруг подступили к глазам, и я разрыдалась… Я безумно скучала без нее, хотя мы не виделись всего пару дней, но я, вероятно, телепатически чувствовала, что дедушка умирает и маме тяжело… Отец Николай и его супруга Нина Аркадьевна (тетя Инночка) были в этот вечер у него в больнице, была «глухая» исповедь дедушки… Приехали они поздно и мне ничего не сказали, а поручили это сделать своей дочери Оле… Чувство сиротства, страха за маму, за нас охватило меня, я долго плакала. На похоронах я не была и мертвым дедушку не видела, но присутствовала на заочном отпевании в церкви в Ивановском, причем помню, что уже не плакала, отвлекалась и шутила во время службы. Но потом мы ехали в такси, было удивительно холодно, влажно и зябко, как бывает в ноябре, и опять вернулось чувство сиротства и одиночества…
Через какое-то время стали выплачивать деньги по облигациям внутреннего займа, которые насильно продавали давным-давно всем советским служащим. Мама обнаружила у дедушки большое количество этих облигаций, их поделили между собой близкие, и кто-то сказал, что «дедушка из могилы протягивает нам руку помощи». Помню, я была так глупа и мала, что поверила в это буквально, пока мама не объяснила, в чем дело.
Когда не стало дедушки, мне было девять лет, но с тех пор его имя в нашей семье произносилось с благоговением и было мерилом истины. Взрослея, я все больше узнавала о нем, причем все рассказы (даже дальних родственников
и знакомых) были проникнуты всегда чувством восхищения и благодарности к нему.Я, мама и дедушка
Не было специальных «педагогических» рассказов, а как-то непринужденно, всегда к месту приводились слова дедушки или рассказы о нем. Например, проходишь в школе «Горе от ума» или «Евгения Онегина», и вдруг мама замечает, что дедушка знал эти произведения наизусть. Или, разбирая пластинки, мы находим «Партиту» Баха, а на конверте — надпись чернилами, сделанная четким дедушкиным подчерком « Zehr gut».
И точно: Zehr gut!!!
Самое удивительное, что это продолжается и по сей день, когда со времени его кончины прошло более тридцати лет. Приступив к генеалогическому исследованию и уже начав, кое-что домысливая, собирать разрозненную информацию о Радушкевичах, я вдруг нашла написан — ные прекрасным почерком тетради, где все изложено предельно четко и ясно. Какое счастье, что эти тетради не утеряны и я могу их читать! В них нет обращения к потомкам, и я даже не знаю, надеялся ли дедушка, что их кто-нибудь когда-нибудь прочтет. С замиранием сердца каждый вечер я приступаю к перепечатыванию дедушкиных рукописей и, когда я нажимаю на клавишу «сохранить», слышу позвякивание той самой цепи, которую так хорошо описал Чехов в рассказе «Студент».
Портрет моего дедушки в гимназической форме
Почему дедушка так дорог мне? Почему я не могу без волнения смотреть на его юношеский портрет? Оттого ли, что, зная его жизнь, его «кресты», которые он стойко нес, я жалею этого худенького, тонкого и жизнерадостного мальчика, лицо которого полно готовности жить, узнавать, действовать? Еще нет революции, еще есть порядок в жизни, начищены пуговицы на гимназической шинели, не началась череда утрат и не нужно все решать одному за всех близких, как это будет всю его жизнь. Он живет со своей любимой мамой, не очень любимым отчимом, с братьями и сестрами в собственном доме в Рязани, с удовольствием учится в гимназии, которую основал его отец, чей портрет висит в актовом зале школы. Директор школы — друг умершего отца Николай Николаевич Зелятров, преподаватели — творческие люди с широким образованием, твердыми принципами и представлениями о воспитании детей. Педагоги ставят школьный спектакль и с увлечением играют в пьесе Ростана «Романтики». Школьный духовой оркестр исполняет сочиненный директором марш! Леля (так звали моего дедушку близкие) увлекается физикой, копит деньги на проволоку для построения катушки Румкорфа, собирает коллекции бабочек, ухаживает за огромным (двухэтажным!) школьным аквариумом. Другое увлечение — это музыка. Каким образом появился кларнет в его руках, я не знаю, но он полюбил его на всю жизнь. В школе был оркестр, перед праздником долго репетировали и исполнили трио из оперы Глинки «Жизнь за царя», переложенное для камерного ансамбля («Не томи, родимый…»); соло для кларнета исполнял дедушка, о чем он пишет в письме к своей сестре, называя трио «дивным». Это и само по себе хорошо, когда юноша играет на кларнете, но этим история кларнета не заканчивается. Когда пронеслись молодые годы и жизнь стала более стабильной, дедушка вновь взял кларнет в руки и стал играть в оркестре Дома ученых на Пречистенке. Этот оркестр состоял в основном из дилетантов (что-то вроде «кружка» для научных работников), но там был профессиональный дирижер. Каждое воскресенье, в любую погоду дедушка отправлялся на репетицию. Это было для него радостью и отдушиной, позволяло отрешиться от будничной жизни и побыть в мире музыки и творчества. Иногда он брал с собою маленькую дочь Зою (мою маму), благодаря чему она навсегда запомнила отличия между гобоем и кларнетом, узнала, что такое канифоль, как специальным шариком и тряпочкой протирают флейты и каким глухим пиццикато начинается увертюра к «Евгению Онегину»… Дедушка тонко чувствовал музыку, до «мурашек» по всему телу, и это передалось мне от него.
В. И. Радушкевич, директор гимназии
Дети после смерти отца
У него было двое родных и двое сводных братьев и сестер. Ближе всех была ему сестра Нина, или Нинуша, как ее называли. Она была всего на год младше его, и они очень дружили. Нина заболела туберкулезом и умерла в шестнадцать лет. Последние годы она жила вне семьи в Москве, где училась в Николаевском сиротском институте на Солянке, откуда писала родным в Рязань письма, полные недетской тоски. Об этом можно догадаться по ответным письмам дедушки к ней. Приведу некоторые из них:
«Дорогая Нинуша!
Ты пишешь, что учишься играть на рояле; я тоже начинаю. На кларнете же я уже многому научился, теперь играю в двух оркестрах: в симфоническом и в духовом. В симфоническом очень хорошее соло я играю в увертюре “Виндзорские кумушки”, а в духовом — разные вальсы и марши; умею играть “Оборванные струны”, “Ландыш”, “Лезгинку” и т. д. Вчера мы играли в Всесословном собрании, там давали “Лес” Островского. Скоро едем в Спасск, там будет вечер, и наш оркестр будет играть. Больше нового у нас почти ничего нет. Целую тебя крепко и желаю успеха в учении.