Делай, что должно
Шрифт:
— Степа, ну что ты опять поперек батьки в пекло? У лейтенанта этого просто хватательный рефлекс, ничего более. Ну, предположим, доберется он до моей анкеты, дальше-то что? Что он там такого найдет, чего без него не знают ни в дивизии, ни в штарме? Ему, по-хорошему, у нас вообще было делать нечего. Мины, понятно, что ЧП. Но с нынешним составом оно было вопросом времени. Помнишь того командира разведгруппы в начале недели?
— Которого? Осколочный перелом голени?
— Он самый! Группа тоже чуть не вышла на собственные мины! Командир группы ругался до самой эвакуации на весь свет, что “языка” который день не могут не то что взять, до позиций дойти. И у них там не немцы, а румыны сидят, которые сами любой тени боятся.
— Да им теперь и не до нас будет, — согласился Денисенко. — Приказ штадива: одиночным машинам или подводам движение запрещено, даже в дневное время. Помнишь, я говорил, что банда у нас в тылах, штыков двадцать? Так вот, по последним данным их как бы уже не полста!
Глава 11. Саратов, эвакогоспиталь, осень — зима 1942 года
“Володенька, дорогой, здравствуй!
Если тебе про меня что уже прислали — не верь, я живая. И адресу не удивляйся. Пишу из Саратова, потому что, как сказал бы один хороший товарищ, обмелела. Еще недавно звали меня морячкой, а теперь я даже не на реке, а на самой суше. Саратов — город тыловой и степной, то, что здесь лесом зовут, похоже на рощицу возле школы в Белых Берегах, да и та пожалуй будет погуще”.
Раиса отложила карандаш и задумалась. Дважды порывалась она написать брату все как есть, но так и не смогла подобрать нужных слов. А теперь выходило что-то простое и веселое, вроде тех писем, что она писала ему до войны. Не зная, так и не поймешь до конца, что с ней случилось. Вроде и правду пишет, а не всю, о главном молчит, первый раз такое. Но и тянуть нельзя, не ровен час опять пришлют Володе “Пропала без вести”, как тогда в Крыму. Может быть, позже Раиса расскажет ему все как есть. После войны расскажет.
Первые несколько дней она почти не могла вспомнить, каким был последний рейс “Абхазии”. Понятно, никто с ней об этом и не пытался говорить. Но если бы и спросили, толку было бы мало. Странное дело: Раиса не помнила пароход, а знала. Как назывался, кто командовал, как начальника госпиталя звали… А лица того же Дубровского вспомнить — не могла. И других — тоже. Пробовала нарочно, не получалось. Застряло в памяти, какая у Нины Федоровны пудреница была, маленькая, жестяная, на крышке розочка нарисована. Но какое лицо у ее хозяйки? Какого цвета глаза? Да покажи сейчас кто фотографию с командой “Абхазии”, пожалуй, не признала бы никого… Холодная вода у берега, песок под ногами, весь в мелких ребрышках от набегающих волн, будто стиральная доска. И дальше этого — ничего, пусто.
Во всей палате Раиса была единственной, кто носил воинское звание, с ней лежали женщины с крекинг-завода, раненые при той же бомбежке. Но о том, что случилось на Волге, ее соседки, не сговариваясь, молчали, не обсуждая даже между собой.
“Сама я в полном порядке, только на правом боку теперь швы. Ничего серьезного, осколок поверху прошел”.
Кто-то сказал ей потом, кажется, уже после того, как швы сняли, что кроме нее уцелело только три человека, зенитчики из пулеметного расчета, кого взрывной волной за борт скинуло.
“Теперь я работаю здесь, в эвакогоспитале. Очень на нашу белобережскую больницу похож, только гораздо больше. До войны это была клиника. Очень красивая, корпуса высокие, каждый что дворец. Ее еще при царе начинали строить. Даже статуя Гигиеи есть, это богиня чистоты у древних греков, по ней гигиену назвали, я тебе рассказывала, и чаша со змеей под крышей. Все очень чисто, красиво и очень непривычно мне после всего, что видела на фронте. Особенно эти высоченные потолки. Раненые шутят, мол на таком потолке комаров бить только из винтовки, а то и зенитка нужна”.
Как знать, может и те письма, что пишет ей брат, с шутками, рассказами про злых комаров и прижившуюся у связистов жабу, Володе тоже писать проще, чем рассказывать о том, каково ему на передовой.
Весь госпиталь жил новостями о Сталинграде. Радио в палатах не выключали даже ночью. Сводки говорили о жестоких боях. И снова, в какой раз уже — верилось, хотелось верить — дожмем, на этот раз непременно дожмем. Не видать немцам Волги, подавятся, захлебнутся!
“Надеюсь, что ты жив-здоров и не мерзнешь. Что товарищи твои с тобой и таежное чутье не подводит. Я не знаю, где ты сейчас, о таком писать нельзя. Но где бы ты ни был — постарайся себя оберечь там, где это можно на войне. Обнимаю тебя, вихрастого. До нескорой, но верной встречи, братишка. До победы!
10 октября 1942 года”
В высокие, чуть не до потолка, окна стучал осенний дождь, к стеклам, которые никто не спешил заклеить бумажными крестами, липли первые желтые листья. О близости бомбежек напоминали только светомаскировочные шторы.
“Непривычно”, - так она написала. Действительно, привыкнуть к этой открытости, тыловой, почти мирной, оказалось трудно.
Три больших корпуса, в два этажа каждый, стоящие в молодом садике с аккуратными дорожками, звались клиническим городком. Вообще, их должно было быть четыре, но последний начали строить перед самой войной и потому не успели. Из окна палаты Раисе хорошо был виден его фундамент.
Первый корпус клиники построили еще до революции. Вход давно украшали серп и молот, но сбоку под крышей так и остался сидеть двуглавый орел, будто гнездо свил над полукруглым окном. На соседнем корпусе под крышей стояла та самая Гигиея, правой рукой протягивала входящему венок, а левой опиралась на большую каменную чашу. С края чаши свисала упитанная змея. Действительно дворец. Последняя высокая постройка на окраине города, величины которого Раиса пока не знала. Дальше только дорога да холмы, поросшие рыхлой зеленью, тронутой осенней ржавчиной.
Вокруг дымят заводские трубы, торчат острые крыши домиков рабочих поселков. Совсем новых, не успевших еще утонуть в зелени деревьев, садики молодые, тополя вдоль улиц тоже сажали не иначе как перед самой войной. Рядом, за веткой железной дороги — высокие белые корпуса общежитий дорожного института, и сам институт — большой, в четыре этажа, втрое больше больницы. Если бы не он, было бы очень похоже на Белые Берега, на поселок БРЭС, каким он в сороковом году был.
Про ранение Раиса написала в сущности правду, а не для того, чтобы брата не волновать. Действительно — ерунда, мелкий осколок на излете чиркнул, только мышцы задеты, ребра целы, легкие тем более. На передовой с таким в строю остаются. Но тут добавилось переохлаждение, и врач опасался за сердце — мол, после такого купания и спортсмены порой инвалидами становятся.
“Кому суждено сгореть, тот не утонет”, - отшутилась про себя Раиса и в который раз удивилась, что так спокойно может об этом думать и даже шутить. Будь у нее с сердцем нелады, оно бы еще после “Ташкента” сдавать стало, а то и раньше. Чай, в обычной жизни на человека стены не падают. Так что все опасения списала на то, что врач еще молодой. Раисы он даже стеснялся немного и больше того, чувствовал себя перед нею виноватым: плохо швы наложил, шрам грубый останется.
Она и сама видела, что вышло не совсем аккуратно, но особенно не огорчалась. Не на лбу же. А товарищ Марецкий от тех вчерашних студентов, что по Инкерману помнятся, недалеко ушел, у кого в его годы все сразу выходит? Хотя от Астахова ему за такое шитье, пожалуй, влетело бы крепко.