Деревянные кресты
Шрифт:
Я помню, какъ однажды утромъ въ присутствіи Мораша, который въ то время пилъ по утрамъ кофе на ферм, она разговаривала съ Демаши о нашей ночной работ. Мы устроили на опушк лса прикрытіе для пулемета. Жильберъ объяснялъ ей, въ какомъ мст мы работали: подъ елями, около ручья.
— Болтунъ, опасный болтунъ, — крикнулъ своимъ рзкимъ голосомъ фельдфебель Морашъ.
Помню, какъ Жильберъ весь поблднлъ; но она только взглянула на Мораша съ удивленнымъ видомъ и ничего не отвтила. Она никогда не заговаривала объ этомъ инцидент.
Эмма еще боле внимательна къ намъ, чмъ ея
Она стоитъ около лампы съ чашкой въ рук и кажется, что ея залитый свтомъ подбородокъ окунуть въ молоко. Слушаетъ ли она?
Она поворачиваетъ голову, замчаетъ меня и, опустивъ глаза, подходить къ матери, неслышно ступая туфлями по полу.
Настоящій семейный обдъ, одинъ изъ тхъ интимныхъ, дружескихъ обдовъ, когда такъ пріятно озябшимъ людямъ погрться въ тепл. Солдаты ли мы?
Это едва чувствуется, мы забываемъ объ этомъ. Правда, Бертье носитъ матросскую блузу, одинъ или двое въ голубыхъ тужуркахъ, но остальные въ курткахъ, въ жилетахъ, безъ признака военной формы.
Мы беззаботны, крпки, намъ лтъ по двадцати пяти, и насъ разбираетъ хохотъ. Жизнь — огромное поле, раскинувшееся передъ нами, и мы готовы бжать по этому полю.
Умереть! Чего тамъ! Онъ умретъ, можетъ быть, и сосдъ его, и другіе еще, но я, я-то не могу умереть… Но можетъ сразу исчезнуть эта молодость, эта радость, эта переполняющая меня сила.
Мы видли, какъ умирали десяти, мы увидимъ, какъ погибнутъ сотни, но чтобы и моя очередь могла придти, чтобы и я могъ лежать неподвижнымъ голубымъ комкомъ въ пол — этому не врится.
Несмотря на смерть, преслдующую насъ и выхватывающую изъ нашихъ рядовъ въ любое время кого ей вздумается, безсмысленная увренность еще сильна въ насъ. Неправда, не умираютъ! Разв можно умереть, когда сидишь при свт лампы надъ блюдомъ, такъ крпко пахнущимъ лукомъ?
Впрочемъ, мы никогда не говоримъ о войн: это запрещено за столомъ. Запрещено также употреблять грубыя выраженія и разговаривать о служебныхъ длахъ. За каждое нарушеніе вносится десять сантимовъ штрафа въ общую кассу — это наша ежедневная игра.
О чемъ мы говоримъ? Обо всемъ, вперемежку. Разсказываемъ о своей профессіи, о своихъ любовныхъ приключеніяхъ, о длахъ, и всегда въ веселомъ тон. Жизнь каждаго изъ насъ представляется рядомъ анекдотовъ и не намренно мы слегка выдумываемъ; вдь въ нашемъ короткомъ прошломъ молодыхъ людей такъ мало воспоминаній.
У самыхъ хмурыхъ не находится для разсказа грустныхъ воспоминаній.
Однако, они извдали
трауръ, горе. Да, но это прошло… У человка отъ жизни остаются только счастливыя воспоминанія, другія стираетъ время; нтъ скорби, которую не залечило бы забвеніе, нтъ потери, отъ которой не утшились бы.Въ прошломъ все прекрасно; издали люди кажутся лучшими. Съ какой любовью, съ какой нжностью говоримъ мы о женщинахъ, о возлюбленныхъ, о невстахъ. Вс он чисты, врны, радостны, и послушать насъ въ эти вечера, подумаешь, что кром счастья въ жизни ничего нтъ.
Иногда что-то щелкаетъ объ стну, какъ ударъ хлыста. Кракъ! Это шальная пуля.
— Войдите! — кричитъ Демаши.
— Нужна была война, чтобы мы поняли, что мы были счастливы, — говоритъ всегда серьезный Бертье.
— Да, нужно было узнать горе и страданія, — поддакиваетъ Жильберъ.
Раньше мы не знали, мы были неблагодарны…
Теперь мы упиваемся малйшей радостью, какъ сладкимъ блюдомъ, котораго обычно лишены. Счастье повсюду: счастье — это землянка, куда не протекаетъ дождь, хорошо согртый супъ, охапка грязной соломы, на которой спишь, забавная исторія, разсказанная товарищемъ, ночь безъ дежурства… счастье! но вдь оно заключено въ двухъ страницахъ письма изъ дому, на дн кружки рома. Камень, простой камень въ луж грязи, на который можно было бы поставить ногу — и это счастье. Но, чтобы понять это, надо пройти черезъ лужу грязи.
Я пытаюсь проникнуть въ будущее, увидть то, что будетъ посл войны, въ томъ туманномъ и позлащенномъ, какъ лтняя заря, грядущемъ.
Доживемъ ли мы до него? И что дастъ оно намъ? Смоемъ ли мы когда-нибудь съ себя это долгое страданіе? Забудемъ ли мы когда-нибудь это горе, эту грязь, эту кровь, это рабство?
Бурланъ всталъ и пошелъ за скрипкой. Онъ самъ смастерилъ ее изъ коробки отъ сигаръ и двухъ струнъ, которыя онъ выписалъ изъ Парижа, и этой игрушк, этому цирковому инструменту мы обязаны нашими лучшими вечерами.
Онъ настраиваетъ ее — два жалобныхъ звука — и вс умолкаютъ.
Музыка — нашъ общій другъ. Онъ играетъ adagio изъ Патетической Симфоніи Бетховена. Все стихаетъ… Музыка страстная и нжная, какъ наши сердца. Есть ли что-нибудь патетическое въ этихъ трепетныхъ звукахъ? Нтъ… Это томительная прекрасная мечта. И потомъ, не все ли равно, что онъ играетъ… Мысль не слдитъ за музыкой. Это канва, на которой наши грезы вышиваютъ узоры.
Бертье слушаетъ, сложивъ руки, пріоткрывъ ротъ. Жильберъ закрылъ глаза сплетенными пальцами, и виденъ только его прямой лобъ упрямаго ребенка.
Сюльфаръ принялъ серьезный видъ, на лиц его сосредоточенное выраженіе, какъ будто онъ силится понять. Я закрываю глаза, чтобы ничего не видть.
Затмъ Жильберъ, у котораго красивый голосъ, поетъ вполголоса романсы, и вс мы подпваемъ ему. И мы вспоминаемъ Парижъ, прекрасный Парижъ осенью, когда мокрые отъ дождя тротуары отливаютъ при свт фонарей.
Мы поемъ послднія парижскія псенки, голоса наши крпнутъ. Откинувшись на спинки стульевъ, мы беззаботно оремъ отъ избытка радости. Уже не слышна скрипка Бурлана, заглушенная нашимъ шумнымъ хоромъ…