Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Начинается двойной процесс, притирки, так называемым методом «проб и ошибок». Мы набираемся мудрости, причем именно с позиции оперирования и планирования, и постепенно шаг за шагом научиваемся добиваться своего.

Или не своего?

Конечно не своего, а нашего. Это разные до противоположности вещи, и только потому что мы распоряжаемся словарем, противоположность стерта.

Мы вообще не может утвердиться, не произведя операцию сначала со своим. В семье, у детей до периода начала жестоких игр мы не возникает. Мы сообщества, банды, государственного формирования, армии вырастет из мы жестоких игр. Нас совершенно

нет в Библии; в поэзии мы дружеское, и пока поэт друг царя, государя, или плывет на лодке викингов, или обязателен на государственной церемонии, как в теперешней Южной Африке, мы сохраняется дружественное: оно и по ощущению, и по факту всемогущее. Дружба может быть предана, извращена, мы из дружеского превращается в стратегическое.

В математике мы дружественное. «Проведем вертикаль», «решим уравнение», не «проведу вертикаль», потому что важно, что любой, взявшись, сделает в точности то же самое.

Это сказанное о мы пусть будет объявлением начала темы, которую со временем в несколько приемов и подходов мы развернем.

Этот краткий разбор мы нужен, чтобы суметь прочитать одно трудное и центральной важности место у Толстого.

12

28 ноября 2000

Дневники Толстого и его записные книжки это вспышки озарений, и как человек чтобы быстро что-то записать хватает карандаш, гвоздь, так Толстой первые подвернувшиеся слова. Понятийный разбор этих записей даст нуль, единственный шанс — увидеть искру, всегда одну, которая ему осветила тьму и тут же погасла. Что мы пустились в разбор мы, полезно, но что Толстой в той записи этим занимался или что он отвечал за то, чтобы через строку мы не стало другим, этого ждать нельзя.

Движение, пространство, время, материя, формы движения — круг, шар, линия, точки — всё только в нас.

Для того, чтобы понимать это {чтобы понимать то, что формы только в нас и не в настоящем}, нам дано в математике указание несоизмеримыми величинами. Всё, что нам нужнее всего знать, всё, что составляет самую сущность предмета, выражается всегда несоизмеримыми величинами (Записная книжка № 4, 12.3.1870. Я. П. // 48:117).

Речь идет о том, что мы называем метрикой, имеется в виду сплошная метрическая расписанность (перепись) всего в мире и такая же принципиальная, непреодолимая непересекаемость сущности с нашей метрикой. Видение Толстого имеет тон кошмара, оно на отдаленных подступах к арзамасскому ужасу и к одиночеству Ивана Ильича: широко поставленное предприятие европейской науки, промышленности и политики работает на полном ходу внутри нас и для нас, загадочных, отделенных от сущности.

Что в этой схеме не так?

Спрашивается, что, Толстой не знает о неотделимой от нас отдельности в нашей природе? Он надеется на плавное наше врастание в природу, на возвращение к разуму пчелы, которая без знания и рассуждения несет службу?

В основании всего, в разуме бытия, живого и он уверен что неживого тоже, он видит любовь и поэзию. Эти две вещи сумасшедшие, нерасчетливые, жертвенные, непредвиденные. Жизнь идет от них. Они противоположны метрике?

Едва ли. Они не противоположны ничему, другое дело что в них такая полнота, которую редуцировать к метрике никак нельзя. Не получается, что в существе жизни и бытия, в поэзии и любви, иррациональность, несоизмеримость, а у нас метрика. Там всё. Мы отличаемся от сущности не так, что у нас метрика, а сущность иррациональна, а так, что мы узкие, не вмещаем всего, а природа, в ее источнике, поэзии и любви, широка для нас.

Мы создали математику, и внутри нее, наткнувшись на несоизмеримость, открыли, так сказать математически вычислили нашу неполноту, ограниченность.

Смотрите: мы поэтому не можем быть математикой! Ведь математика имеет в себе обрыв, свидетельство своей нецелости. Так же математическая физика, не умея формализовать природу, создать единую теорию поля, не может нас вместить. Тогда и никакая

наука и сумма наук не может нас вместить. Нас вмещает поэзия и любовь, которые тоже бесконечны, как несоизмеримость, но на которых нет ограничения, нецелости, как на математике и науках.

Повторю тот же ход чуть иначе. Разве математика и открытие в ней пифагорейцами несоизмеримости, считавшееся в древности важным или главным, не в нас?

В нас. Но несоизмеримость как раз то, что не в нашей власти свести к метрике, подвести под наши операции? А ведь математику строили мы. Значит мы не способны обеспечить себе в нашем свободу действия. Так что даже не обязательно выходить к вещам, к природе, чтобы наткнуться на неприступность. Мы в своем собственном создании, математике, в науках для своего поддержания и сохранения — иначе мы теряется так же быстро как я — должны поэтому постоянно устраиваться. Так увечный, без органа, должен компенсировать, приспосабливаться. Не сама метрика увечна, а то, что она не всё, и кто полагается только на метрику, должен ту же метрику использовать, так сказать, дважды, как безрукий свою единственную руку использует вдвойне.

Целость возвращается в стихии поэзии и любви. Но эта стихия как, мы сказали, огонь и безумие, как в огонь вступить.

Говоря, что формы только в нас, Толстой имеет в виду устроенное, поддержанное, компенсирующее свое уродство мы, а именно конкретную вещь: ту разновидность мы, которая приняла облик европейского прогресса. Но идеология прогресса, казалось бы такая отчетливая вещь, ускользает от понимания, сливается с позитивизмом, бездонным мистическим движением, с историзмом, который коренится в вере, и так далее. Расчетливые мы ускользают так же, как неприступная сущность, прячущаяся в огне.

Между прочим, мы и в своей исходной, первичной форме тоже ускользают. Это мы отдельности, независимости от природы, или всемогущества воображения и знака, — со всех сторон, как софист у Платона, мы неприступно.

Т. е. мы явно нечто, явно есть, но что именно это такое, увидеть, уловить трудно.

Оно появляется у Толстого здесь как ложь, зловещее сокрытие, ускользание от правды вещей. В других местах, например в Уставе общества трезвости, у него есть и мы содружества, всемогущего единения («друзья мои, прекрасен наш союз»). Теплое мы семьи единомышленников, которых единодушие сразу делает братьями.

Мы 1) порешили сами никогда не пить ничего пьяного: ни водки, ни вина, ни пива, ни меду, 2) не покупать и не держать у себя ничего пьяного и не угащивать пьяным других и обещаемся в этом, и потому толковать писать печатать перед людьми о вреде пьянства и привлекать их к нашему согласию, особенно детей, не зараженных еще соблазном.

Просим всех тех, кто решится на то же самое заводить себе такой же лист и вписывать в него своих новых братьев и сообщать нам свои листы.

Просим еще всех тех из братьев вступивших в согласие, но почему либо изменивших своему намерению по рассуждению или по слабости извещать нас о выходе из согласия.

Первые записавшиеся братья: Лев Толстой, Михаил Крюков, Марья Толстая.

Адрес для извещения: Москва, Хамовники, 15, Л. Н. Толстому.

Окончательный вариант, написанный в том же декабре 1887-го, чуть более официальный.

Ужасаясь перед страшным злом и грехом, которое происходит от пьянства, мы, нижеподписавшиеся, порешили: во-первых, для себя никогда ничего самим не пить пьяного — ни водки, ни вина, ни пива, ни меда, — и не покупать и не угащивать ничем пьяным других людей; во-вторых, по мере сил внушать другим людям, и особенно детям, о вреде пьянства и о преимуществах трезвой жизни и привлекать людей в наше согласие.

Просим всех согласных с нами заводить себе такой же лист и вписывать в него новых братьев и сестер и сообщать нам.

Братьев и сестер, изменивших своему согласию и начавших опять пить, просим сообщать нам [68] .

68

Неизвестный автограф Льва Толстого // Наше наследие, 1989, № 5, с. 778–779.

Поделиться с друзьями: