Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Мама вздохнула.

— Как праведница. И жизнь длинная, и потом… в своей постели ведь… Как мало кто… Всех нас она читать научила вот, писать, чтобы клякс поменьше, тоже. С Адой было мучение, конечно, но справилась — фребеличка же. Ещё такое-всякое, ну, дом вести: готовить, шить, вышивки ещё знала, и как кружево сплесть, и с шерстью обращаться… Успела обучить. Ненавязчиво очень, что характерно. Мама же всё время на работе. Кстати, бабушка сама успела к работам приложиться, и ещё силы были, до сих пор удивляюсь. Ведь со стороны глядя — вроде всё само собой.

Мама вздохнула ещё раз и подозрительно оглядела клеёнку.

— Она, бабушка Нана, в Алиске талант и заметила. Всё ей подсовывала то грушу: «Сначала изобразить, а съесть погодя», — то веточку

в цвету, то клубки разные или бусины. Слоника рисовали сотню раз. Как-то они тут венки маковые изображали на обрывках, чтобы про еду не думать. Кошку ещё вот нашу ставили позировать, та, бедная, даже засыпала сидя — нетипично. У меня с кружевами хорошо дело пошло, ты же знаешь. Так и это впрок! Меня с крючками-нитками застигнет — и так, не без интриги, сразу: «Вот глянь, Алиса, у Лики обличье — идеальный овал! Как для Леонардо! Изобрази, уж постарайся, поскорей!»

Алиске уголь и газету в крахмале, а сама в кухню. И тишина! Только сопения и слышны.

Бывали случаи, конечно, когда Алиска полрисунка съедала — дескать, картошкой пахнет, так и манит… Иногда бабушка сама садилась перед Алиской «в разном освещении», с вязаньем, например. Множество портретов вышло, почти все потеряны, но кое-какие остались. В конце концов, так это в привычку вошло, что Алиса её уже в гробу нарисовала. Я попросила, чтоб истерики унять. Творческие эти, с выламыванием пальцев… Бабушка вышла вроде спящей: кружева, крестик на подушке, розан в головах… Пасхальная тема. Хоть на выставку… А был шестьдесят второй год, борьба очередная с религией… Мама, моя мама, рисунок изорвала в клочки. Со страху.

Алиска с Жешей чуть все пальцы себе не открутили, как узнали… Уехали из мести под Одессу, а там чума…

— Вроде же раньше в этом месте была холера, — уточнил я.

— Всё равно ничего не случилось, — примирительно сказала мама. — Вернулись в сентябре, и выставка!

Мама незаметным жестом потрогала щёки, нацепила очки и спросила значительно суровее.

— Что ты сотворил с клеёнкой, не пойму… Думала — ножом порезал, но вроде нет. Трогала-трогала — порезов нет. С ней всё равно что-то не так.

— Именно, не так, — льстивым голоском заметил я в ответ и поинтересовался. — Вот я тоже всё думал-думал… Что там за младенец Феликс?

— Зачем я только при тебе… — досадливо начала мама… — Ты точно все квитанции туда сложил? В верхнем ящике ничего нет?

— Ну, я слушаю про Феликса, внимательно.

— А эту иконку бабушка на ночь выставляла, а днём прятала… Укрывала… — сладким голосом начала мама строчку вбок. — Мы же в комнате детской все толпились, францевы солдатики нам сюда печку вывели из кухни и что-то вроде нар настелили. Так и жизнь шла вокруг тепла, с одной стороны бабушка, с другой стороны мы с Адой. И кошка ещё! Ведь так жалела нас — всех мышей приносила! А иногда воробья!

Мама смахнула с переменчивой клеёнки невидимые крошки.

— Ну, я вот, сижу, кашлянуть боюсь, потому, что если кашель — то чахотка, а тогда чахотка — смерть без разговоров… а бабушка с той стороны печки молится, и тень слабая на стене. И шёпот… Слова хоть и непонятные, но успокоительные. Я и заучила, как само собой. Каждый же вечер с Богородицей она шепталась. Думала — не слышу, а какое там не слышу, на голодный желудок разве уснешь? Вот позже, когда совсем сна не стало, женщина одна меня научила — брали кружку с кипятком, туда полсушечки яблочной, толчёного шиповника чуть и сахарину для воображенья — есть и запах, и вкус, и будто лето. Замотаешься во все шерсти, к печке прислонишься с кружкой этой, а бабушка протопит, чем пришлось, всё там с золой и вьюшкой закончит, гнотик[112] затеплит и шепчет-шепчет, а я вслед: «Всех скорбящих радость и обидимых заступница, и алчущих питательница, странных утешение, обуреваемых пристанище, больных посещение, немощных покров и заступница, жезле старости, Мати Бога Вышняго Ты еси. Пречистая: потщися, молимся, спастися рабом Твоим».

— Странных утешение, —

повторил и я. Вслед.

— А я повторяла «потщися, молися, спастися», — вздохнула мама. — каждый раз думала: «Скажу все слова по сто раз — папа вернётся, и война кончится. Сразу».

— И как?

— Каждый раз засыпала раньше — желудок же горячей водой наполнен, вот и сытость, дух ещё этот цветочный… Бабушка говорила, что розан её этот дух даёт. Так ведь не цвёл, а розами пахло сильно, утешающе даже. Ада позже решила, что бабушка чью-то разбитую мебель жгла. Розового дерева, бывает ведь. Только это чушь, я узнавала — дерево розовое, оно так не пахнет… Ну так вот. Когда приказ повесили… Буквы на нём были кричащие, бумага какая-то сине-серая, обёрточная, скверная, а сам он… очень злой, да. Невообразимое творилось! Мама интернатских увела к монашкам, нам запретила и близко появляться, сказала: «Застрелят или повесят. Сидите, где сидите, и с бабушкой». Но нас тогда не застрелили, и их не застрелили, просто никто не выдал… Потому что, ну, что с сирот взять… Хотя еврейских детей искали потом, конечно, и убивали… но у мамы всё по документам сошлось… И… В тот вечер — а приказ повесили почти ночью, накануне, — продолжила мама, на меня почти не глядя, — приходит тётя Шуля, которая Райн, мама Иды, с ней Лина, приносят «Тевтонию», — мама сняла очки и отёрла глаза незаметным жестом. — Швейную машинку. Наша ведь исчезла, в прямом смысле слова. В прах. Ну, вот. Мамы нашей дома не оказалось, как всегда… Тётю Шулю бабушка встретила. И сразу в глаза сказала: «Оставьте детей». А тётя Шуля…

— Что это за имя? — нервно спросил я.

— Шуламита. — ответила мама. — Суламифь. В её семье так называли старших девочек. Она, кстати, против своей семьи пошла — вышла не за местного человека. Её жених первоначальный был портной, дай она сама была портновская дочка. Так вот, тётя Шуля говорит: «Я вам, Нана Алексевна, ключи оставлю. Если успеете — зайдёте, возьмёте что хотите… а то мы за порог — Пасечник сразу высадит дверь…» А бабушка снова: «Оставьте детей!»

Тётя Шуля только головой покачала. «Ну, как можно, — ответила. — Всё моё в них, — сказала. — Бер вернётся, что скажу?» — совсем тихо сказала, и ушли они, без прощаний. Все тогда не прощались.

Я и потом пошла провожать их, переубедить хотела. Но только даром била ноги. Подарила Иде медведика своего плюшевого — в путь, а она мне кукольные платья, а Лина отдала посудку свою детскую: три тарелочки и чашечку с блюдцем. Вот эта тарелочка… А остальное — всё.

Мама вздохнула.

— Мы же ничего не знали… и поверить не могли. Столько людей… Дети… Почти все в зимней одежде. Я подумала: «Эвакуация!» Тётя Шуля шла как во сне. Лина совсем хмурая была. А Натика взяла к себе на тележку старуха какая-то…

— На тележку?

— Ну, многие же думали… — ответила мама, — что… Покупали эти тележки или доставали где-то. Думали, дойдут до Товарной на Кагатах, там на складе оставят или как-то ещё. Эта тележка была каламашка, в таких когда-то землю возили, а теперь в ней старушка сидела. И Натика к себе взяла, он был тощий, лёгкий. Тётя Шуля всё переживала до войны… А дядя Бер… Боря, он… Ну, вот: взяла в тележку, а мы за ними идём, и она что-то говорит — сначала Шуле, потом Лине, значит, по-еврейски — те только руками машут. А потом на меня посмотрела и спрашивает: «Я вижу, ты умеешь вязать крючком?» — Тут Ида вперёд вырвалась. — «Да, — говорит, — она умеет. Воротничок себе сплела».

«Тогда, — говорит старуха эта. — Вот тебе от меня. — И даёт такую смешную сумку — ручки деревянные, а вся, как мешок. — Там клубочки, — продолжает старуха. — Это тебе нитки на кружева. Должно хватить».

— А я про вас слыхала, — вдруг Ида говорит. — Вы Берман. К вам ходят за советом и ногу отрезали.

— Хорошо, что не язык, — отвечает старуха. — Да, Берман — это я, и у меня разное спрашивают.

— И что ты спросила? — жадно поинтересовался я.

— Когда кончится война, — ответила мама. — все тогда одно и то же спрашивали.

Поделиться с друзьями: