Добрый мир
Шрифт:
Чем меньше мы будем говорить о нем, тем будет только лучше.
Илья поражался ее самообладанию. С первых же дней после отъезда
отца она вела себя так, будто ничего особенного не случилось. Единственное,
что было необычным в ее поведении, так это внезапно проснувшаяся в ней
тяга к чтению. Раньше Илья редко видел ее с книгой. Привычным для него
было видеть ее занятой или хозяйственными делами, или школьными; она
легко представлялась за столом со стопкой тетрадей или листом ватмана, у
плиты в кухне,
казалось, ей было все равно что читать: «Английский детектив», «Справочник
для поступающих в высшие учебные заведения», что-нибудь из русской
классики... Отец своим отъездом словно развязал для нее мешок со свободным
временем.
Отец писал, что у них на Чукотке давно уже зима и «от мороза уши в
трубочку сворачиваются». Он описывал свою новую работу, вид замерзшего
городка и впечатления от наступающей «вселенской ночи» — письмо было
длинным. Но главной для Ильи была его последняя часть.
«Я, Илька, виноват перед матерью, и она, наверное, правильно
сделала, что выгнала меня,— писал отец.— Только знаешь, может, я и
напрасно тебе это пишу, но мы с твоей матерью давно уже могли разойтись.
Твоя мать, Илья, слишком железная женщина, и я никогда не был хозяином в
доме. Ты и сам это видел.
Я надеюсь, что могу уже писать тебе такие вещи, тебе вот-вот будет
шестнадцать...» Следующее предложение было старательно заштриховано, но
Илья во что бы то ни стало захотел его прочитать. Это стоило ему большого
труда. Он просвечивал письмо перед настольной лампой, прибег даже к
помощи лупы — но все-таки разобрал его до слова. «Если хочешь, попытайся
перед ней извиниться за меня, скажи ей, что я понимаю, насколько по-свински
я вел себя в последние недели».
Дальше в письме шли вопросы об училищных делах, обещание
выслать ко дню его рождения деньги на пианино и несколько строк для
Иринки. Писать отцу нужно было по адресу: Певек, Магаданской области,
почтамт, до востребования.
У Ильи был близкий друг, Мишка Неделин, из тех друзей, которым
можно рассказать все. Сколько Илья помнил себя, столько же он помнил
рядом с собой Мишку. Уход Ильи в училище не разъединил их, наоборот, еще
сильней сблизил. В последнее время они очень много говорили о «взрослых»
вещах, и Мишка был полностью посвящен в дела своего друга. Мишка
прочитал письмо полностью, включая и то, что было зачеркнуто.
— Не пиши ты ему,— сердито сказал Мишка после прочтения.—
Пусть там слюни жует один. Или со своей чувихой. А то сначала
накобелятся...— он выругался.— Это, конечно, не мое дело, но я бы шиш ему
написал! — Мишка замолчал. Потом, вздохнув, продолжил: — А мой опять
матери фингал под глазом посадил. Позавчера на таких рогах пришел!.. Я ему
говорю: еще, говорю, мать тронешь,
ятебя, говорю, пинками до милиции гнать буду, понял?! А он жалкий
такой... за столом сидит, глаз не поднимает... с похмелья, суконец, мучается!
— Мишка снова замолчал.
— Ну и мужики же пошли! — неожиданно зло прошипел он и
сплюнул. Отец у Мишки страшно пил.
Мишка тянул девятый класс. Голубой мечтой его была военная
мореходка во Владивостоке.
Илья не ответил на письмо, и дело было здесь не только в мнении его
друга. В тоне отца было что-то сообщническое. Ему это было неприятно. И
сильно жалко было мать. Когда в январе, перед самым его днем рождения,
отец прислал большую сумму денег на пианино, он сказал матери,— перевод
был на ее имя,— чтобы она отправила деньги обратно. И сообщил ей адрес.
В училище Илье нравилось. Со временем, правда, его восторженное
отношение к нему как к Святилищу сменилось более трезвой его оценкой; он
видел, что многие его однокашники вошли в Святилище даже без
элементарной музыкальной школы,— на дирижерско-хоровом она была
необязательна — и далеко не все здесь чувствовали себя жрецами Музы, но
ощущение того, что он уже вполне взрослый человек, постигающий не
школярские азы, а профессию, было ему приятно.
Со второго курса его преподавателем по классу фортепиано стала
Гольман, и он начал заниматься по индивидуальной программе. Гольман
считала, что у Ильи очень неплохие задатки пианиста, что у него есть даже
своя манера игры.
— Музыка — это кошмарный труд,— наставляла Софья Аркадьевна
своего ученика.— Это ужасно кошмарный труд! Рихтер или Кли-берн —
каторжники-рудокопы, поверьте мне, я ни на йоту не преувеличиваю...
Илья верил и занимался по нескольку часов в день. На третьем курсе
за ним закрепилась репутация самого «забойного» училищного технаря, это
молчаливо признавали даже слегка высокомерные девицы с фортепианного
отделения. Но особенно счастливым Илья себя не чувствовал. Где-то глубоко
в душе его постоянно жило воспоминание о «голубом периоде». Он словно не
был уверен, что занимается тем, чем нужно. Он отчетливо помнил, что шел в
училище не за этими лаврами. Иногда сильнейшее желание что-нибудь
«изобразить» заставляло его подолгу сидеть перед пианино в голь-мановском
классе и искать СВОИ темы. Но он словно разучился это делать. Словно
испарились вдруг все до одной идеи. Пропало ощущение легкости и
податливости звука. Импровизации выходили куцыми и вымученными. Чисто
зримо это ощущение рождало в нем полумистическое представление о каком-
то тумблере внутри него самого: тумблер перещелкнулся — и он словно
онемел.
Иногда это состояние бессилия проходило. Казалось, прорезывалось