Дочь генерального секретаря
Шрифт:
На тротуар за ними выскочили сапоги с подковами. "Стой! Стреляем!"
– Это вряд ли.
Грохот рванул за ними так, что уши по-заячьи прижались. "Мы же инвалидами вас сделаем!"
– А это могут. Разлетелись!
– Как мальчик-самолет, Альберт раскинул руки и спикировал направо.
Изо всех сил Александр сучил локтями по прямой.
"Врешь, не уйдешь!.."
Неизвестная Москва была вокруг. Древняя. Слободская. Он отрывался, сворачивая за углы. Домик с подворотней. Он нырнул. Внутри полно людей. Бабки, девки с младенцами. От ударов домино по врытому столу подпрыгивал фитиль керосиновой
– Люди добрые". Но игроки поднялись, как один, прихватывая и поленья: "А ну, давай отсюда..." Пятясь к подворотне, он не верил: "Татаро-монголы же? "Салазки" загибают... Мужики, они ж убьют?" Но замахивался народ всерьез, сливаясь в одну и ту же рожу ненависти и далее нагибаясь к топору: "Пшел!"
Из-под фонаря они оглянулись всей толпой: "Наш вроде?" Обеими руками натянули свои фуражки, и он услышал изнывающий их стон: "Ну, мы ш-ш тебя..."
Он взвизгнул. Он не поверил, что способен на столь унизительный звук. Но главное было - уйти.
Топот отставал за каждым новым углом лабиринта. По сторонам заборы, а под ногами осозналась вдруг земля. Москва, но как бы и деревня. О rus!
"Бабушка, - губами ловил он руки.
– Бога ради. Не меня... Писателя спасите. Национальное достояние!" Белая тень в галошах сняла оплетку: "Лучок мне, Пушкин, не помни..."
Он услышал, как свернула по пятам машина. Щели в заборе вспыхнули. В свете фар пробухали сапоги, за ними ехал "воронок". Погоня стала моторизованной. Он лег ничком меж: грядок. Там, за забором, они перекликались. Когда машина вернулась, над Александром возникли стрелки молодого лука - светло-зеленые. Что с рук по гривенник за пучок. Сердце отталкивалось, он его прижимал к земле.
– Перекур?
– Не буду. Спекся.
Сапоги остановились прямо перед ним. Их было много - запыленных. От машины подошли начищенные.
– Так что? Сквозь землю провалился? Физподготовке больше надо времени уделять.
– Товарищ лейтенант. Из-под земли достанем. Будет наш.
– Только чтобы это - ясно? Без следов потом.
Сознание включалось - как будто кто-то через него давал сигналы. Кому? Мерцали звезды, блестели рельсы. Сворачивал на шпанскую гитару. "Мусорка за мною ездит, - говорил.
– Ребята..." В подвале валился на тюфяк с опилками. Вырезанные из "Советского экрана" актрисы в роли красавиц русской классики надменно взирали над девчонкой, которая таращила свои размазанные, ей зажимали рот ладонью с поросшей рыжеватым волосом татуировкой, изображающей восход: "Сам понимаешь, друг. Прости..."
Проснулся Александр под наведенным орудием. Песок был влажен от росы. Из него вылез пластмассовый танк - с красными звездами на башне. Двор пуст, дом спит. Ясно было так, что он схватился за очки. Их не было. Карманы вывернуты, но не внутренний. Он вынул записную книжку, заложенную карандашиком, и развернул на бортике детской песочницы. Не вспомнив дату, сделал на память запись: "Май. Москва. Живой".
Рельсы блестели вдаль под солнцем. Возвращаться предстояло "зайцем" ни копейки. Услышав лязг на повороте, он рванул к остановке. Трамвай обогнал, но он успел в задний вагон.
Альберт не только был живой, но уже сходил и в магазин. В одиночестве он завтракал с большим аппетитом.
– Ушел? Чайку вот.
Взявшись за горячие
грани, Александр покосился. Вдоль подоконника выстроились десять цыбиков "грузинского 2-й сорт".– Куда ты столько?
– Похмеляться.
– Чаем?
– Гулаговским. Чефиром.
– Под взглядом Александра он рассмеялся.
– Я ж с Архипелага родом. Но служил не там. Не бойся...
– Стучат, - артикулировал Альберт.
– И деликатно.
– Я бы даже сказал, не по-советски. Вдруг Инеc?
Попытка влезть в брюки не удалась.
Это была она.
В обнимку они отвалились.
– Перед испанкой благородной
двое рыцарей стоят.
Оба смело и свободно
В очи прямо ей глядят.
– Mi amigo es un gran erudita*.
* Друг мой - большой эрудит (исп.)
Блещут оба красотою
Оба сердцем горячи,
Оба мощною рукою
Оперлися на мечи.
Лбами они влетели в стену.
– Пардон...
– Что с вами?
Багровый закат смотрел в глаза. Они распластались на матрасе. Инеc стояла в позе сомнения.
– Неверно, - сказал Александр.
– Что?
– Интерпретируешь. Альберт?
– Это - дружба.
– Вижу.
– Мужская наша.
– Но несколько - как это по-русски. Продвинутая - нет?
– Это - чефир. Который не кефир.
Она не засмеялась.
– Понимаю.
– Три цыбика - стакан. Принял и ждешь. Придет ли?
– Кайф, то есть.
– И пришел?
– В пути.
– Ну, ждите, - она повернулась.
– Не уезжай.
– Осиротеем без тебя.
– В стране ГУЛАГа...
Альберт перевернулся лицом в подушку, Александр остался глазами к потолку, где догорал закат.
Ночью она вернулась.
– Вы еще живы?
Она прижала палец к вене над ухом Александра. Потом перешагнула его и опустилась на колени, имея Альберта между бедер. Взялась за его трапециевидную.
– Расслабься.
Она была в пижаме, застегнутой у горла. Она наклонялась и откидывалась. Ноздри болезненно затрепетали на теплый запах французских духов.
– Мерси, - пискнул Альберт.
– Теперь тебя.
– Чернота глаз смотрела сверху.
– Ну? На живот.
Шея от этого вывернулась. Она его оседлала. Остановившись, сердце забилось в паху. Он подмигнул Альберту, который закрыл глаза. Ладони были у нее сухие и горячие. Когда они шли вверх, он слышал, как натягиваются пижамные штаны. Они шли вниз, он обмирал, кожей поясницы осязая испарение жара сквозь натянутую ткань. Убрав ладони, она села на него всем весом. Она смотрела в окно.
– Полнолуние.
Он остался лежать ничком, когда она ушла и чиркнула в гостиной спичкой. Оба его сердца толкали к действию.
– Идем, Альберт?
Молчание.
– Тогда я сам.
Но он притворился спящим, а в одиночку Александр не рискнул.
Усиленная интеллектуальная активность следующей недели подобной оказии уже не предоставила.
– "Идиот", - говорил он без отрыва от машинки, - в буквальном переводе это просто человек. Отдельно взятый. Честный. В этом смысле "идиотизм" по нашим массовидным временам состояние, близкое к идеальному. Христос, Дон-Кихот, князь Мышкин, да и сам ваш Унамуно - это все агонии христианства. Сейчас, в период пост-, пред- или, не знаю, внехристианский, в агонии то, что еще остается у нас. Идиотизм. Партикулярность человека. Которая с юностью обычно и кончается.