Досье поэта-рецидивиста
Шрифт:
Казалось, ничего в нём не осталось. Ровным счётом ничего — ни стати, ни силы, ни внешней или внутренней красоты. Всё в его жизни уже лишь было. Всё минуло, ничего не оставив. Почти ничего — ничего, кроме кипучей пучины воспоминаний, прорывающейся сквозь туманную пелену глаз морского нежно-синего цвета.
Зеркала его души были поистине необыкновенными — в них отразилась вся жизнь человека, всё удивительное и завораживающее, представшее когда-то взору: перламутровые переливы волн и чёрный шквал урагана, синь непроходимых дальневосточных лесов, венчающих вершины гор и сопок, ослепляющее зарево сварочной дуги и газовой горелки, свет надежды и любви к жене и детям… Искры и всполохи от ударов кирзовым
Срочником служил на Дальнем Востоке — мотористом электродизеля на Тихоокеанском сторожевике, стоящем в охранении Кунашира и Итурупа. Штурвал Советов в семидесятые крутил товарищ Брежнев, и волны, бьющиеся о борт железного занавеса в семьдесят четвертом — семьдесят седьмом, не слишком докучали наивным и неосведомлённым, а потому зачастую счастливым жителям красной коммунистической части мирового плота, сшитого белыми нитками.
На Дальнем Востоке, видимо, успокаивающий шум прибоя или всё же красота краснознаменных межконтинентальных крылатых ракет ещё больше размягчали сердца соседей по мирку, и работы у сторожевика, а значит, и у его моториста, тогда ещё молодого паренька, было не так много. Лишь в мае служба заметно отягощалась.
Ежегодно в последний весенний месяц, следуя загадочному японскому календарю, эскадра острова восходящего солнца выдвигалась из мест дислокации и прямым курсом неслась под парами к границам советского царства. В течение тридцати дней корабли японцев гудели гребными винтами у восточных дверей нашей державы, столь изящно напоминая о своём желании вернуть почти безлюдные, до войны принадлежащие Японии острова.
Стрелять в сторону соседей было не велено отцами-генералами, но и без шуток русскому человеку жить было всегда невмоготу. На вторую-третью неделю «великого стояния на островах» сторожевик на несколько часов заходил в порт приписки. Вся команда спускалась на берег и споро грузила на борт что-то, формой напоминающее стандартные оцинкованные десятилитровые вёдра. Около сотни штук.
Сторож-корабль выходил в море с задраенной пятидесятисемимиллиметровой пушкой, загодя опущенной в палубу, подплывал к японским кораблям на предельно малое расстояние. Набирал ход и, проносясь, как сёрфингист, мимо загорающих на берегу ничего не подозревающих отпускников, постепенно всыпал «ведра» с уже запаленными торчащими из их чрева бикфордовыми шнурами в булькающую сине-зелёную жижу. Ветер для сего действа выбирался встречный и обязательно боковой — бредущий в сторону японских просителей.
Через пару минут после того, как странные боеприпасы оказывались в воде, море вскипало желтовато-кислотным дымом. Сам океан извергал из себя едкие облака удушливых испарений, а ветер бросал хлорный газ в сторону не угомонившихся со времён войны соседей. Не в силах противостоять натиску стихии и хитрой на выдумку русской голи, японо-корсары травили якоря да разворачивали стальные шхуны и фрегаты ко своим брегам.
Срочная служба кончилась. Родной город. Родные улицы. Автобаза, ставшая за шесть лет третьим домом — после хаты на окраине городка и трюма урчащего судна. Шестой разряд сварщика. Жена, дети, квартира… И выпивка — спутник и товарищ, легко снимающий массажем пищеварительного тракта усталость в ногах и руках.
Советская система была проста — работай и зарабатывай. Думать было ни к чему. А хотелось. И вот, чтобы смирить в себе это, никому не нужное во времена безголового коммунизма свойство человеческой натуры, он и пил. Всаживал прилично, с азартом, что, впрочем, не мешало ему и хорошо трудиться. Сварщиком был замечательным. Мастером своего нехитрого, но все же полезного и нужного дела.
Добрый, работящий, веселый, с рюмочным грешком, уравнивающим его с остальными небезгрешными
существами планеты. Обычный человек. Необразованный, порой не знающий меры, но в целом заряженный положительным зарядом — ион, ищущий что-то и растворяющий вопросы спиртом.Он не доставал руки из кармана. Правое плечо было чуть опущено и неестественно выгнуто вперед. Виднеющаяся кисть висела плетью, покрытая желтоватым узором.
— Что это? — мягко спросил я, указывая на странное свойство его фигуры и выступ одежды.
— Мусора избили, — скромно ответил он, — с тех пор и побираюсь. С работы уволили. Какой сварщик фактически без правой руки. Даже дворником не берут. Работал до осени, а как выпал снег — погнали. В Сибири снег тяжёлый, неподъёмный. Одной рукой не осилить.
Не более получаса я знал его, а кажется — как будто вечно. Всегда я восхищался его весёлым нравом, незлобивостью; не покорностью судьбе, а смирением; не глупостью, а простотой; не наивностью, а открытостью… И его бездонными глазами — атрибутом любого глубоко тоскующего человека, попавшего в безысходное положение, увязшего в проблемах, в алкоголе, в равнодушии, отхлебнувшего вдоволь из бочки несправедливости и подлости, из кадки желчи и глупости людской, но ещё не потерявшего надежду и веру хоть не в себя, но в других — в добрых, хороших людей, иногда помогающих ему кто словом, а кто делом.
Пыл любви
Мысли из никуда
Он обещал… но вернулся.
Добро легко отличить от зла — оно с кулаками.
Консилиум обезьян признал первых людей душевно иными и изгнал из рая.
Понять шутку — пройти путь от обезьяны к человеку. Пошутить — обратно.
Жизнь — русский театр, а режиссёр глух и немец.
В мире мало добра и много разговоров о нём.
Мир без Бога просто пустоват, как автобус без кондуктора.
Свеча на снегу
Неотапливаемая крохотная комнатёнка, арендованная на полузаброшенном судоремонтном заводе. Пара холодных железных станков. Мешки с кусками источающего аромат мёда, золотисто-коричневого мягкого пчелиного воска. Брикеты белого, безжизненного, трупного цвета парафина. Горючая нить. Коробки с готовой продукцией. Наниматели, разговаривающие на плохо понятном, варварском языке. Вот первое, что увидел Бахром в России.
Он, мусульманин, за несколько тысяч рублей в месяц изготавливал в полулегальной шарашке свечи для православных церквей, кои прихожане, верующие, а зачастую просто случайные в церкви люди бежали воспалять перед иконами, как только в жизни гремели горестные события. Вот первая работа, на которую мужчина, разменявший пятый десяток и свою родину на чужбину, не раздумывая, согласился.
Иногда в конце рабочего дня Бахром зажигал готовую поминальную свечу, даже не задумываясь о таинстве, которое совершает, и ставил на бетонный некрашеный подоконник. Ровно полтора часа яркое пламя озаряло каморку, ровно час с небольшим надежда на перемены к лучшему разгоралась в душе Бахрома с новой силой. Пламя то потрескивало, то завывало, то затихало, то с новой силой пожирало и плавило воск, оставляя возле окна после себя остывшее маслянистое пятно луковичного цвета.
Жил Бахром прямо на рабочем месте — под лестницей на второй этаж, давно заваленной всяким хламом. Получал за работу гроши и большую часть сразу же отправлял семье, оставшейся на родине, в стотысячном городе Термезе на границе с Афганистаном, — в засушливую местность, где не было ни работы, ни перспектив, где родились его дети и давно умерли надежды и мечты.