Дождливое лето
Шрифт:
…Я не очень верю в разговоры о человеческой проницательности. Особенно когда говорят о проницательности женщин в отношении мужчин. Много ли нужно проницательности, чтобы увидеть, чего он от нее хочет? И вообще вся проницательность одного построена на неумении или нежелании другого скрывать свои настроения, чувства и мысли либо на возможности просто арифметически вычислить ситуацию. Тут все дело в элементарной наблюдательности и любопытстве. Другое дело, что не каждый их проявляет, не каждому хочется напрягаться. Но уж если хочется, тогда держись — начинается захватывающая игра.
Я уверен, что интереснее всего нам
— А что вы скажете об этом табу? — спросила она.
— Ничего нового. Табу в нашей истории много.
— Но этот конкретный случай.
— Наследие прошлого, — буркнул я.
Она посмотрела удивленно, и пришлось добавить:
— Вы думаете, наследие — обязательно из глубины веков? Да оно наращивается ежесекундно, как человеческая биомасса. И разве это единственный узелок, который остался от войны?
— Вы меня не поняли. Я хотела спросить: прав ли Василий?
— Прав.
— Но тогда как же так?.. Цитируем Достоевского о невозможности счастья, если оно будет построено на крови хотя бы одного-единственного ребенка, а тут целый народ…
Каждый из нас, повторяю, хочет казаться умным, благородным, смелым, но что можно было сказать на это? Еще раз проблеять об ошибках прошлого? Однако сколько и доколе можно списывать на них? Прошлое прошлым, а где же сегодняшний день? И что же мы?
Как ни хорошо мне было с моей Дамой Треф, этот разговор был неприятен. Он словно уличал меня, лично меня, в равнодушии, жестокости, трусости. Я ловил себя даже на раздражении, подобном тому, какое вызывают те наивно-прямолинейные вопросы ребенка, что вгоняют нас в растерянность из-за невозможности ответить правду. Но там — усмешливая неловкость, раздражение, досада, а тут от правды веяло арктическим холодом.
— И почему — табу? — спрашивала она между тем.
— Вам идет горячность, — сказал я, — а она не каждому к лицу. Я, например, когда горячусь, выгляжу просто глупо…
— Это вы сами решили или кто-то говорил?
Вот так наш разговор вильнул и побежал совсем по другой стежке.
— Чему вы улыбаетесь? — спросила она.
— Причин целых две. Во-первых, вы рядом, и сейчас будем пить чай. А кроме того, я решил сходить на Каллистон.
— Но вы же были там…
— Ну и что? И потом, это не в счет — быть и не заметить.
— И сколько это займет?
— Если выехать в Симферополь пораньше, на рассвете, — два дня. К концу первого буду на Каллистоне. Заночую. Утром спущусь к морю, выкупаюсь — и назад. Пляж там совершенно пустынный… — зачем-то добавил я.
— А эта ваша, как ее?..
— Караби?
— Да.
— Она останется в стороне. Подождет. Василий прав: к Каллистону нужно идти с севера. А подъем совсем небольшой, так что будет просто приятная прогулка.
— Приятное прощание с молодостью? — напомнила
наш первый разговор Лиза.— А хотя бы и так.
— Многосерийный у вас получается фильм об этом прощании… А у меня такое чувство, будто вы изменяете этой своей Караби. Столько о ней говорили… Там в самом деле красивее, чем на раскопках у Зои?
— Я бы не стал сравнивать. Там просто другое.
— Любопытно.
Все у нее л ю б о п ы т н о… Уже не первый раз она поглядывала на меня как-то оценивающе, испытующе, и это если не выбивало из колеи, то все же волновало, заставляло держаться настороже. Я ловил себя на суетливости, как замечаешь дрожанье рук и не можешь унять его. Вот и сейчас.
— Правда? — несколько неестественно возгорелся я. — У тети Жени я нашел заметки о Караби. Хотите посмотреть? Всего три-четыре странички…
Со снисходительностью женщины, сознающей свою власть, а может, просто чтобы не обидеть меня, она сказала:
— Интересно…
Странички о Караби лежали на теткином столе сверху. Это был то ли отрывок из чего-то задуманного ею, то ли очерк. Сама она назвала его э т ю д о м, что заставило меня тоже снисходительно улыбнуться… Да-да, тут самое время поставить это многоточие. Господи! Да что же мы? Эстафета снисходительности, игра, и вместе с тем истинный ведь интерес друг к другу — и у меня к тетке, и у этой Дамы Треф (право! я же вижу, вижу!) ко мне…
Я вчера наткнулся на листочки, но не успел посмотреть. Тетя Женя, по-видимому, даже готовила их для печати, потому что в папке лежали два переписанных на машинке экземпляра. Я и захватил оба. Вместе с акварелью, сделанной скорее всего по памяти. Там были еще карандашные наброски, но их я оставил на столе.
Лиза взяла сначала акварель. Подержала в руках, потом прислонила к стенке и разглядывала, прихлебывая чай. А я углубился в листки. Может быть, несколько даже демонстративно.
— Остынет, — сказала она.
— А я пью холодный чай.
И опять она еле заметно усмехнулась, словно бросила в свою копилочку еще одну подробность, еще деталь.
«На Караби» и строкой ниже «этюд» тетя Женя написала от руки. Ясно, отчетливо, просто, но и несколько, я бы сказал, торжественно. Я вдруг подумал, что ее почерк в самом деле передавал характер. Раньше считал это чепухой. Торопливые, летящие письмена дневниковых записок, четкие, холодноватые записи ботанических наблюдений, а на этот раз строгая, без завитушек не красота, нет, но приподнятость, выразительность крупных букв — все это передавало какие-то тети Женины черточки. И не только характера — облика.
Я взял второй экземпляр. Он был слеповат, и подумалось: как всегда, было плохо с копиркой. Вечно чего-нибудь не хватает, но чего-то — периодами, а копирки, сколько помню себя, — всегда…
«Какой уж там табун! Гнедой жеребец, кобылица и рыжий — в маму — жеребенок. Вот и все. Они уходили от нас целый день. Нет, никто их не преследовал. У нас был свой путь. Мы опять открывали для себя Каратау — Черный лес Караби-яйлы. Впрочем, Каратау — не только великолепный буковый лес, но и горный массив, который возвышается в юго-западном углу холмистого нагорья, почти смыкаясь с другим массивом — Тырке.