Две жизни
Шрифт:
На рассвете Борис начал замерзать. Особенно коченели руки. Брезентовые рукавицы не грели. Уже два раза оттирал снегом побелевшие пальцы. Полулежал, согнувшись, вещмешок под бок. Когда Москалев умер, снял с него шинель, укрылся. Не очень помогло.
Было тихо. Немцы лишь изредка давали пулеметные очереди: мол, будьте спокойны, не делайте глупостей. На флангах канонада тоже прекратилась. Видно у первого и третьего ничего не вышло.
Неожиданно громко зазвонил зуммер. Борис схватил трубку.
— Ласточка, Ласточка, я Орел, как слышишь, это ты, сержант?
— Орел, я Ласточка, слышу хорошо. Москалев убит, говорит Великанов.
— Здорово, Борис. Это я, Петькин, с линии. Стало светло, я концы нашел, нитку связал.
Петькина перебил сердитый голос комполка.
— Хватит болтать, мать вашу. Алло, Ласточка, я десятый. Дай двадцать второго.
Борис с трудом растолкал уснувшего
— Товарищ старший лейтенант, к телефону. Связь восстановили. Подполковник комбата спрашивает.
— Сейчас. Как его называть? Какой у него номер?
— Десятый. А комбата двадцать второй.
— Ладно. Слушаю, товарищ десятый. Говорит Кривошеин. Двадцать второй убит. В хозяйстве большие потери. Залегли в мертвой зоне. Жду распоряжений
— Какие тебе распоряжения? Сиди, где сидишь. Всю обедню отменили. Сверху обещали музыку прислать. Так что не рыпайся. Скоро не жди. Дай бог, завтра к утру.
Еще день и ночь рота пролежала между двумя буграми на склоне горы. Часа в четыре утра Бориса разбудил оглушительный рев ракетных снарядов. Радостный крик Кривошеина:
— Катюши! Смотри, ребята! Сейчас фрицам дадут прикурить.
Двух залпов было достаточно. Через час немцы ушли с Волчьей. Под горой вырыли небольшой котлован, — расширили несколько снарядных воронок и сложили убитых в братскую могилу. Комбата похоронили отдельно.
У Бориса Великанова были обморожены запястья обеих рук. Сходила кожа. Целую неделю ходил в медсанбат и целую неделю его не посылали на линию. Дежурил в штабе у телефона.
Борис стоял часовым у штаба полка. Уже середина апреля. Полк стоял в маленькой деревушке без жителей и почти без уцелевших изб. Немцев отсюда выбили вчера утром. Насколько Борис мог понять, никакой линии фронта не существовало. Дороги развезло. Связь с дивизией только по радио, а радио почти всегда не работало. Отрезанный бездорожьем и чересполосицей частей наших и немецких, полк уже две недели не получал продовольствия. Один раз прилетал У-два и сбросил боеприпасы и несколько мешков с черными заплесневелыми сухарями. Борис получил шесть штук. Солдаты выкапывали на полях прошлогоднюю сгнившую картошку, пекли из нее оладьи. Во всяком случае их называли оладьями.
Неделю назад Борис выменял у своего нового командира, старшины Шитикова, растрепанную книгу — «Воскресенье» Толстого. Шитиков нашел книгу в брошенной избе и успел уже скурить несколько страниц. Махорка кончилась, и он легко согласился отдать книгу за один сухарь. Перечитывая в немногие свободные минуты морализирующие рассуждения Толстого, неторопливые описания медленно развивающихся событий, Борис испытывал противоречивые чувства. Временами хотелось сказать словами старого анекдота: "Мне бы ваши заботы, господин учитель!". Но иногда все сегодняшнее заслоняла мучительная напряженная духовность книги. Борис думал об этом, стоя уже третий час перед входом в штабную землянку. Сменившись, достал из глубины мешка тетрадку, завернутую ради конспирации в старые портянки, и записал стихи.
В мир пришла весна. И ватой ходят облака над нами По голубому солнечному небу, И нет им дела до людей внизу, До плесени гнилой, покрывшей землю. Весна пришла, как приходила раньше, Как будто мир не истекает кровью, Как будто люди не сошли с ума. И я стою в разрушенной деревне, В домах без крыш и стен гуляет ветер, Весенний ветер, свежий и холодный. Он раздувает и мою шинель, И волосы неубранного трупа, Который смотрит в солнечное небо Невидящими впадинами глаз. И ветер мне настойчиво твердит, Что важно то, что в мир пришла весна, Что светит солнце. Он твердит о том, Что кровь, война и смерть — пустая мелочь, Не стоящая наших сожалений, Мучительных вопросов и раздумий. И я у догнивающего трупа Стою с винтовкой под апрельским ветром И думаю, что миром правит жизнь, Что торжество ее неотвратимо.Белые стихи писать труднее. Рифма многое извиняет.
К началу
мая полк вышел из своего полуокружения. У Бориса во всю кровоточили десна. Цинга. Санчасть поила больных отваром из еловых иголок. Не очень помогало. Написал письмо Ире. Елизавете Тимофеевне он писал чуть ли не два раза в неделю, а Ире редко. Но теперь, когда снова заработала почта, послал Ире стихи. Письмо дошло. Военная цензура работала халтурно. Взгляни, мой друг, как май идет, Весенним днем дыши, А у меня болит живот, Меня кусают вши. Тебе зеленая весна Открыла все пути, Меня ж опять зовет она Под пулями ползти. Когда ж я сброшу, наконец, Весь этот хлам навек И снова буду не боец, А просто человек. И я опять вернусь в Москву, Приду к тебе домой, И не во сне, а наяву Обнимемся с тобой. И станет жизнь полна опять И смысла и труда, И вновь любить, и вновь мечтать, И это — навсегда. Пока ж меня кусают вши, И мучает живот, А травы все растут в тиши, А к людям май идет.В начале июня сорок второго в Москве было жарко. Вещмешок за спиной, шинель скаткой наискосок через плечо, — Борис, мокрый от пота, перескакивая через три ступеньки, взбежал на четвертый этаж. Перед дверью постоял, отдышался. Позвонил. Слава богу, дома. Елизавета Тимофеевна, не открывая, спросила:
— Кто там?
И, не дождавшись ответа, ушла. Борис позвонил снова. Звон цепочки, и дверь приоткрылась.
— Боже мой. Борюнчик. Что с тобой? Ты почему молчал?
— Я, мама, могу только шепотом. У меня десна опухла. И губы, видишь, тоже.
— Мальчик мой. Господи, что с тобой сделали. Как ты похудел. И лицо не твое. Ты совсем домой? Тебя отпустили?
— Что ты, мама, я от силы дня на два. Послали в офицерское училище. По приказу Сталина всех рядовых с высшим и неоконченным высшим образованием с фронта в лейтенантские школы. Завтра получу направление.
Пока Борис лежал в ванне, в горячей, в почти невыносимо горячей, прекрасно горячей воде, снова и снова пытаясь намылить мочалку хозяйственным, не дающим пены мылом, пока он наслаждался этим совершенно невероятным комфортом и покоем, Елизавета Тимофеевна, взяв с собой все имевшиеся в доме деньги, бежала, буквально бежала на Цветной бульвар, к Центральному рынку. На рынке не людно. Москва еще пустая. Бабы из распределителей, продбаз, литерных столовых продавали ворованные продукты. Дешево, за сотню с небольшим, Елизавета Тимофеевна купила несколько пучков лука. Две сотни отдала за буханку черного и столько же за кило картошки и маленький кусок сала. Больше у нее денег не было. Завтра одолжит у Николая Венедиктовича. Пока Борис дома, надо его кормить. Зелени побольше. На него смотреть нельзя. Эта пилотка на остриженной голове, худое лицо с торчащими ушами, слишком широкий воротник гимнастерки вокруг тонкой шеи. Такой контраст с его бодрыми, полными оптимизма письмами. Так хотелось им верить.
— Зачем ты столько денег истратила, мама? Я же не пустой приехал. Я по аттестату ливерную колбасу, концентраты, полбуханки хлеба получил, меня армия кормит.
— Вижу, как кормит тебя твоя армия. А денег не жалко. Еще есть, что продавать. Книги, картины. Да и я свои полставки получаю. Худо- бедно триста пятьдесят в месяц. Карточки выкупать хватает. Ты отдыхай, Борюнчик. Я на кухню пойду, нам праздничный ужин готовить, а ты здесь посиди. Все равно на кухне не поговорить, в коммуналке живем.
На следующий день Борис получил назначение в военно- пулеметное училище, в поселок Цигломень, под Архангельском. Капитан, выдавший Борису документы, посмотрев на его распухшие губы и послушав его хриплый шепот, по собственной инициативе разрешил остаться на три дня в Москве, "на побывку".
Вечером Елизавета Тимофеевна спросила:
— А ты с Ирой встретиться не хочешь? Она часто мне звонит.
— Зачем я такой к ней пойду? Не люблю, когда меня жалеют. Я, мама, никого, кроме тебя, не хочу видеть. И ни с кем, кроме тебя, разговаривать не хочу. Я эти три дня никуда ходить не буду. Ты даже не понимаешь, как хорошо дома. Только по продаттестату продукты получу.