Двенадцать обручей
Шрифт:
А удавалось это ему благодаря тому, что то и дело какая-нибудь из бабулек выскакивала из хоровода и подхватывала его за плечи — тогда с нею следовало поскакать, и Артур Пепа всякий раз удивлялся, как они легки, вертлявы и как вообще хорошо с ними танцуется, невзирая на то, что морщины так и ели их поедом, и вблизи это видно было особенно отчетливо; их кожа напоминала сшитые вместе куски потускневших карт, к тому же рельефных. «Йой, Артурчик наш, — сказала одна из них ему на ухо, — жаль тебя, молодец сладенький, что вдовицу взял, не одна бы девка за такого прекрасного танцора пошла, а ты белый свет себе закрыл, бедолага». И не успел Артур даже подумать, что бы на это ответить, как уже другая продолжала: «Иль ты разум свой в кринице утопил, аль на базаре спродал, что уж даже эта-то вдова тебя чарами спортила? Где ж твой разум, золотце, ночевал, что ль, двацать лет на мудрого училси?» А после нее третья: «Да и возьми только, Артурчик, хорошую плеть да прогони гадину из хаты, а как не подступишься, то брось ее с пожитками всеми, да челядью, да землею, а сам беги на край света хоть на стройку в Чехию, хоть на войну в Чечню». А там еще одна: «Уж так долго мы тебя дожидалися, Артурчик наш дорогущий, на кого оставил ты нас, люб'aсок наилучших!» А за нею другая: «Ничего тебе
Да, куда правду денешь — магический танец уже давно сделался непристойно-бесстыдным, арканные мотивы переходили в коломыйки, а те своим чередом — в какое-то размеренно-страстное карпатенска, и в предчувствии чего-то вообще голимого Артур представил себе баню в райцентре с облупленным кафелем в несмываемых желтоватых потеках, мокриц и пауков на стенах, ржавые краны с перекошенными вентилями, забитые волосами и ватой стоки в потрескавшихся ваннах (чего только стоила эта смесь запахов — дуста, хозяйственного и дегтярного мыла!) — а там и суетливую шайку раздетых ведьм с обвисшими сиськами и задницами, и эта пакля армейских мочалок у них между ног, и как они, толкаясь локтями, напролом валят к нему. Вот потому-то он догадался в последний миг взвинтиться штопором, вырваться из объятий очередной партнерши, намереваясь как-то вышмыгнуть в сторону незаметно, но тут же и был наказан: скользкие, как на сперме, его подошвы разъехались до критических пределов — и Пепа все-таки загремел на задницу, увидев высоко над собою собственные задранные ноги. Что ж, подумалось ему, тут-то они меня и изнасилуют.
Однако вместо кольца победно оскаленных печено-яблочных физий, которые должны были бы в ту же минуту возникнуть над ним, угрожающе склоняясь, дымя трубками и радостно причмокивая синими губами, он увидел, как расступился брезентовый свод и распахнулось небо наверху, а главное — увидел, что лежит под деревом, и, даже если бы не слышал сипловато-охрипшего от неисчислимых свадеб пучеглазого цымбалиста («злизло дивче на черешню ягидоньки рваты»), все равно бы знал, что это черешня: так много красного среди зеленого бывает только на черешнях и только в июне. Черешня росла до самого неба, она заполонила собою весь простор над Пепой, всеми своими чуткими ответвлениями расходясь в окружающую необозримость, поэтому даже в таком виде представляла бы собой одно из немногочисленных в бестолковой Пепиной жизни явлений совершенства. Но этого оказалось совершенно недостаточно для авторов новейшего видеоклипа: воплощая анонсированную пучеглазым цымбалистом картину, они расположили на черешне какую-то гибкую, длинноногую девушку («а я знызу помагаю та й став пидглидат» — разрывался цымбалюга всеми своими растраченными голосовыми связками). Девушка то замирала на развилинах, широко расставив ноги, то перелезала с ветки на ветку, вся измазанная черешневым соком, и чудо, которое мог видеть снизу Пепа («й сюда глянув, й туда глянув — аж свит закрутывсы»), понуждало его чуть ли не умирать от восторга («люды добри, та в черешны Рай Божий втворывсы» — вовремя нашел единственно возможные для его состояния слова братишка музыкант). Нет, Пепа не мог видеть ее лица, но ему достаточно было и этих упругих, до неба ног и веселой улыбки в месте, где они срастались. «Ты кто?» — спросил у неба Артур Пепа, ибо ничего умнее спросить не сумел. «Я тут черешни ем», — ответила девушка голосом его падчерицы Коломеи и сыпанула в него пригоршню налитых соком ягод. Неспособный пошевелиться Пепа попытался ловить их ртом, но ничего из того не вышло. Ягоды падали ему на лицо, их делалось все больше, пошел мягкий черешневый дождь, под которым Пепа готов был лежать бесконечно долго, если б не…
— Ты сильно храпишь, — сказала пани Рома, тронув его плечо. — Ты всегда храпишь, когда засыпаешь на спине.
Она уже была в своей фланелевой пуленепробиваемой пижаме и как раз собиралась лечь рядом, на неизведанную Пепой часть постели.
— Ага, так вы пришли? — уразумел ее муж обстоятельство времени и места. — Бутылка есть?
— Никакой бутылки, спи, — отрезала Рома, ибо меньше всего ей хотелось рассказывать этому дурню, как тот дурень открыл на нее пасть посреди леса и как она, обиженная, пошла от него назад, пускай теперь блудит хоть до утра по бедным селам, кто там ему среди ночи хоть что продаст.
Но Дурень Первый на диво смирно принял эту весть: обрадовавшись случаю, он заторопился к известному только ему и нам дереву, порывисто перелистывая все промежуточные страницы меж явью и сном (коридор, лестничная коробка, что дальше?), но так и не отыскал необходимой ему главы.
Зато попал в хвост какой-то краеведческой экскурсии, состоявшей из нескольких десятков людей, большей частью Пепе не знакомых. Они заполнили весь вестибюль, группируясь около стендов со всяческими древними фотками, кременевыми пистолями, шляпами, с разных сторон рассматривая ткацкие станки, прялки и макеты доменных печей. Пепа уже давно хотел спросить кого-нибудь из них: «А где тут черешня, дерево такое?» — но все не решался: что-то, видимо, удерживало его — то ли плохая акустика помещения, где звуки словно вязли в пустоте, теряя всякую выразительность, то ли опять это лунное размытое освещение, которого и тут хватало («Мы ведь на Луне!» — догадался Пепа). Не теряя надежды на возможный шанс, Пепа вынужденно двигался следом за всеми, попутно узнавая из экспозиции всевозможные ранее плохо известные ему подробности, касающиеся истории карпатского лесосплава, особенностей местного овцеводства, гончарства и янычарства, о дако-фракийских корнях в названиях большинства здешних оронимов («Дзын-н-н-дзул» — смачно промолвил Пепа одно из таких названий), о методах, с помощью которых преследовали мольфаров и ведьм польско-иезуитские клерикалы
и советско-большевистские карательные органы, о связанных с этим демографических, межконфессиональных и гигиенических неурядицах; напоследок Пепа узнал, что буковые орешки славятся особенным влиянием на животные и людские организмы, близким к наркотическому. В целом было интересно.Правда, бросалась в глаза некоторая хаотичность, а то и путаница в подаче материала. Скажем, стенд с названием «Динамика добычи нефти на Чертопольщине. 1939–1985 гг.» представлял палеолитическую стоянку первобытных людей; под вывеской «Принудительная коллективизация края в поздние 40-е и ранние 50-е годы» можно было осмотреть несколько пулеметов, противопехотную мину и насквозь простреленный красный мундир; что касается стенда «Лучшие люди нашего края», так там почему-то демонстрировались фотографии овец разных пород, главным образом карпатских мериносов. На это Пепа только пожимал плечами и продолжал двигаться дальше среди рассеянного мелькания и гомона — насколько неразборчивого, настолько же и неумолчного.
Так продолжалось уже не первый час, и Пепа даже начал привыкать к окружающей его странной атмосфере, тем более что сумел разглядеть среди присутствующих несколько знакомых лиц. То были персоны, на чьи похороны ему приходилось являться в течение недавнего времени: прежде всего, тот дотошный пролаза-журналист, выброшенный в ночь из вагонного тамбура; были также сосед из квартиры этажом выше, найденный с двумя пулями в затылке в своем частном такси, а также одна редакционная секретарша, задушенная цепями в лифте; куда правду денешь (почему-то Артуру этой ночью очень нравилось это выражение) — куда правду денешь, были тут и другие персоны из семьи и окружения, умершие, что называется, своей смертью — за всеми ними на протяжении последнего времени Пепе приходилось выносить венки, кресты и гробовые крышки. Отдельно ото всех стоял двадцатилетней давности веснушчато-стриженный мертвец — товарищ по армейской службе, который однажды среди бела дня, только-только заступив на свой третий пост, без предупреждений и пояснений пустил себе в лицо калашниковскую очередь.
В общем, Артур Пепа обрадовался, увидев снова этих людей. Оказалось, с ними все не так уж и плохо и никуда они на самом деле не исчезали. Хотя где-то на донышке Артуровой души оставалось малюсенькое место для смятения: беспокоила мысль о том, что — раньше или позже — их все равно придется хоронить, то есть опять всякий раз переживать все те депресняки и бездны.
Интересно, что значительная часть присутствующих (а именно это слово казалось в отношении их самым точным — присутствующие) занималась всякими полезными делами: вестибюль полнился гудением и жужжанием веретен и прялок, здесь же вращались гончарные круги, жернова, центрифуги невиданных Артуром лесопильных станков; кое-кто из людей сосредоточенно трудился, вырезая разнообразные причудливо-райские узоры, а иные выстругивали деревянных лошадок или, наоборот, лепили их из овечьего сыра. «Артель» — припомнилось Пепе из каких-то учебнических времен, где это слово десятилетиями припадало деревянно-стружечной пылью в ожидании своей минуты, совсем неподалеку от «артериосклероза» и «артиллерии».
Тем временем внимание Пепы привлек ничем особенным кроме худобы и пшеничных усов не приметный тип в костюме, явно пошитом еще в семидесятые на какой-то чуть ли не коломыйской швейной фабрике. Да, привлек — но вовсе не медалью отличника наробразования и не университетским ромбом на своем сером семидесятническом пиджаке, а скорее тем, что слишком часто мелькал где-то поблизости, в поле зрения Артура. А впрочем, даже не этим, но скорее своими покашливаниями да отхаркиваниями в гигантский, измятый и несвежий платок, который извлекался из кармана брюк, а потом, нервно комкаемый, снова прятался туда же. Впрочем, главным казалось то, что усач несколько раз нехорошо зыркнул на Пепу (тот боковым зрением видел все) и каким-то гнусаво-простуженным голосом позвал: «Ты!» Так Пепа приобрел возможность убедиться в справедливости своей предыдущей догадки, что этот тип тут является чем-то вроде распорядителя.
«Ты, ты», — невежливо повторил распорядитель и поманил Артура пальцем, на что тот попытался обидеться, но вовремя понял, что здесь это неуместно. Поэтому лишь удивленно поднял брови и, тыкая пальцем себе в грудь, переспросил, будто фатально вызванный к доске двоечник: «Кто, я?» «Иди за мной», — не оставил ему ни сомнений, ни времени на размышления пшеничноусый. И, не оглядываясь, поплыл через весь вестибюль (что за слово такое вестибюль, отчего это вестибюль, если там был зал, настоящий зал, равный своими размерами самым большим приемным мира!), а Пепе не оставалось ничего иного, как пуститься вслед за ним. «Но почему я?» — хотелось ему крикнуть в распорядительскую, несколько сгорбленную худющую спину, маячившую в десяти шагах впереди. Правда, тут опять явилась новая аттракция: они как раз проходили вдоль длинных столов, за которыми группа присутствующих самозабвенно трудилась над писанками, попеременно погружая яйца то в посудины с красками, то в горячий воск, а потом напряженно орудуя писаками и счищая с идеальной яичной поверхности все лишнее; ароматы разогретого воска и самодельных минеральных красок напомнили Пепе о близкой Пасхе; готовые писанки катились по столу в специальном наклонном желобе, успевая при этом обсохнуть, а потом попадали в просторный, выстеленный ватой сундук — каждая в свое собственное углубление. И только одна из них — с оранжевыми крестами и звездами на потустороннем черном фоне, да еще и с двумя золотисто-волнистыми поясками — так в свое углубление и не попала, в последний миг украдкой ухваченная из желоба Артуром Пепой и опущенная им в просторный карман плаща. «Вот и для Ромы есть праздничный подарок», — удовлетворенно констатировал Пепа, совершенно уверенный в том, что никто ничего не заметил.
Но вот они подошли к какой-то высоченной двери в конце зала и там, указав на дверь рукой и сухо кашлянув, распорядитель отдал приказание: «Прочь! Прочь немедленно отсюда!» «Но почему я?» — вспомнил о своем вопросе Пепа. «Потому что ты не имеешь права», — пояснил распорядитель. «Как это так, все имеют, а я нет?» — не согласился Пепа. «Ты с моей женой живешь? — распорядитель начинал не на шутку нервничать. — Прочь отсюда — и немедля!» Особенное ударение он сделал на слове живешь, превратив его в пароксизм шипенья.