Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Дурову же это обстоятельство поразило необыкновенно. Она видела в этом непостижимую руку Провидения. Ей казалось, что все они - и русские, и французы, и поляки - в каком-то ослеплении, неведомо кем руководимые, все идут против своих же братьев, отцов, сыновей, но только в слепом порыве безумия не узнают друг дружку. Ей представлялось даже, что во время ночного нападения и она разрубила череп своему младшему, любимому брату. А за что? что он ей сделал? С этой ночи она возненавидела партизанское дело и даже как бы склонилась на сторону своего эскадронного командира, ученого немца, который утверждал, что партизанская война нарушает законы войны, установленные наукою. К старому Пилипенке она с этих пор привязалась еще больше и часто навещала его больного сына, который медленно поправлялся.

Между тем она не могла не сознавать, что общее положение дел становится невыносимо тяжелым. Чувствовалось это как-то

невольно, и чем дальше, тем мрачнее казалось будущее. Дни шли за днями, войска все двигались и двигались по какому-то неведомому ни для кого плану; ни офицеры не знали, что все это значит и к чему идут дела, ни солдаты, очень чуткие перед решительными моментами, не постигали своим чутким инстинктом сути того, что всех занимало- Одно понятно было всем, что кто-то другой хозяйничает в стране, только не русские; это поняли и солдаты, и не солдаты. Каким-то чутьем население края, по которому уходили - что "уходили", это как будто в воздухе чуялось, - по которому уходили войска, давно угадало истину, ту страшную истину, что оно кем-то покинуто и страна покинута, несмотря на то, что там, назади, русской силы двигалось, как говорили все, видимо-невидимо. Да, покинуто - это сознание носилось в воздухе... И вот вследствие этого население этих местностей, от Двины, Дриссы и Березины вплоть до Смоленска, покидало все, что имело и не могло взять с собой, - и уходило куда-то дальше, к Смоленску, к Пскову, к Москве, или пряталось где-то, словно в землю уходило.

Особенно болезненно отозвалось в сердце Дуровой это сознание, когда полк их, вместе с другими полками отступая от Двины по направлению к Полоцку и Смоленску, проходил мимо того имения Кульнева, где Дурова четыре года назад часто гащивала и где, к несчастью, возбудила страстную любовь к себе молоденькой дочери этого помещика. Главные русские силы двигались несколько левее Кульвевки, растянувшись на сотни верст от Динабурга до Могилева, с тайным, по-видимому, опасением, чтобы страшный неприятель не избрал для своего победного шествия северный путь - к Петербургу: этого именно хода - хода ферезыо - особенно боялись, когда вместе с неопределенным страхом в воздухе носился слух, что Россия кем-то "продана" - и чем неопределеннее был этот слух, тем более страшным казался он. "Россия продана", "войска проданы" - кем, как? Этого никто не внал, а все знали, что для России настала гибель... Указывали даже имена продавцов-изменников, и в том число Сперанского.

Полк Дуровой - уланский Литовский - проходил именно недалеко от Кульневки. Она узнала эту местность, вспомнила, что тут недалеко эта Кульневка, где жилось так привольно, где каждое послеобеда сам круг-лотелый добряк Кульнев закатывался спать часа на два, а крестьяне его для удовольствия барина "делали дождик" по наряду, выливая сотни ведер воды на крышу, которая от этого скоро загнивала и часто перекрывалась; где рыжий ееминарист Талантов, учитель Мити Кульнева, корчивший из себя Сперанского, учил скворца петь божественные песни; где, одним словом, люди жили в свое удовольствие, словно в раю, как жили Адам и Ева до грехопадения, не ведая ни горечи, ни сладости "труда в поте лица", ни неизбежности смерти. Дуровой, после пережитых ею нескольких месяцев ада, ужасно захотелось заглянуть в этот маленький эдем, украшенный тополями и цветами, успокоить глаз на добрых, приветливых лицах, увидеть живых людей не на конях, не в палатках, не на сене, не на биваке, а в доме, на креслах, без этих сабель и пик, вдали от этой бряцкотни стремян и удил, от этого громыханья зарядных ящиков, вне гула криков: "стой-равняйся!", "заходи справа!", "смирно!", "куда лезешь, черт!", "эх, щец бы теперь!" - и тому подобных, натерших душу до мозолей, восклицаний. Да, она чувствовала, что у нее мозоли на душе, ссадины на сердце...

Отделившись от своего эскадрона, она поскакала по знакомой дорожке в гору, к кульневской роще, где у нее произошло роковое объяснение с бедненькой Надей Кульневой. Когда она выехала на пригорок, эдем открылся перед нею во всей красе. Яркое утреннее солнце золотою пеленою легло на крышу барской усадьбы. Видно было, что крыша - с иголочки что называется перекрыта заново и не дальше как, вероятно, этой весной. Зелень красивых тополей казалась особенно яркою.

Алкид, увидав знакомые места, тоже прибавил ходу. И у него в памяти сидел свой эдем - вот та просторная барская конюшня, где и овса, и ароматного сена вдоволь и где, в холодку, ни мухи, ни овода не жалят, как они, проклятые, жалят на походе, под жарким солнцем, да у коновязей на стоянках. Но Дурову сразу удивило нечто особенное в воздухе: тишина, отсутствие собачьего лая и какая-то мертвая пустота на поселке. Ее удивило и то, что

барская усадьба стояла с закрытыми ставнями - и на дворе ни души: ни конюхов, ни собак, ни казачков, ни домашнего козла. Она въехала на двор, сама отворив высокую решетчатую калитку, и сошла с Алкида. Умный конь, с удивлением оглядываясь по сторонам, как бы не веря своим глазам, сам направился к конюшне. Дурова вступила на крыльцо, звякнула шпорами - и вздрогнула от этого единственного звука в мертвой тишине, которая охватила ее. Она остановилась: у дверей висел замок.

Болью сжалось ее сердце, слезы подступали к горлу. Из-под крыльца вылезла кошка и жалобно замяукала. "Так вот до чего довели они", застонало у него на сердце; но кто были эти они, она едва ли могла бы сказать, хотя душой чувствовала их вину, как в ту ночь, когда она в первый раз увидала зарево пожаров. Постояв на крыльце, она машинально спустилась с него, невольно прислушиваясь к бряцанью своих шпор, и снова остановилась. У крыльца еще видны были следы лошадиных копыт, вдавленные в землю колесами колейки; но все это было как бы присыпано пылью, постарело, но постарело так, как стареет свежая рана, еще недавно и непрочно затянувшаяся. На галерее стояли все те же кадки и горшки с цветами; но видно, что их давно не поливали, и некоторые из них стали уже как-то съеживаться и засыхать; зато у крыльца, из-под самых почти ступенек, пробивался молодой бурьян, который не боялся, что его вырвут и бросят за ворота. У крыльца же валялась разорванная картонка и перерванный надвое листок нот с уцелевшими на них словами романса:

Играй, Адель, Не знай печали, Хариты, Лель Тебя венчали И колыбель Твою качали.

"Странная игра рифмой, - подумала Дурова - игра... вон целым миром и жизнью кто-то, как негодными рифмами, играет..."

Она обогнула дом, чтобы пойти к конюшням за Алки-дом, и увидела, что Алкид стоит у запертой конюшни и тоже как будто предается печальным размышлениям. Завидев свою госпожу, он заржал тихо, каким-то скучающим голосом. Проходя мимо людской, девушка заметила, что из окна кто-то глядит на нее и крестится. Она подошла к окну. Нижняя шибка его поднялась, и оттуда выглянуло старое, радостно-старчески улыбающееся лицо Захарыча, повара ветхого, того самого, которого четыре года назад в присутствии гостей Кульнев велел было окатить горячим супом из-за попавшего в него, по вине маленького барчонка, таракана.

– Батюшка-барин! Смоленская Богородица! какими судьбами!
– заговорил, едва не плача, старик.

– А разве узнал меня?
– спросила Дурова, чувствуя что-то необъяснимое, как будто бы в могильном склепе она нашла одно живое существо.

– Как не узнать, батюшка! И там (он указал на небо), перед самим Господом, признаю вас... Вы вить, награди вас Бог, от кострюли-то кипучей мою седую голову отвели тады.

Девушка стала расспрашивать, где господа, когда и куда уехали, что с ними было тут и кто в имении остался. Оказалось, что во всем имении и усадьбе остался он один, этот одинокий старик.

– Господа в Смоленской уехали, забрали с собой все, что под силу было поднять: и кареты, и коляски все, и лошадей, и у мужиков почитай все подводы с господским-то добром угнали...

– А давно?

– Да другая неделя, кажись, на исходе будет, как уехали.

– А в поселке что? и там никого нет?

– Никого, батюшка... Что мужики-то были, так с подводами в Смоленской угнали, а бабы да ребятишки с коровенками да собаками в лес ушли хоронятся... А как тут от Господа хорониться? Господь все видит: видел, чу, Господь, как попущал, чтобы лихие люди русскую землю продали... как же от Господа-то схоронишься?

И тут говорят, что Россию "продали" - страшпый глагол, облетевший всю потрясенную им страну! Общий слух, общая народная вера, что только проданная Россия не отстоит себя от целого мира...

– А как же ты-то остался тут один, дедушка? Или господа велели остаться?

– Нет, батюшка-барин, сам попросился у господ оставить меня тут добро чтобы господское приглядеть, коли Господь его-то нашлет на нас за грехи наши... Да и то сказать правду вашей милости: хочу умереть здесь, на родной стороне, чтобы кости мои старые тута лежали - не ныли бы до страшного суда...

В это время над головой Дуровой что-то запело, но каким-то странным птичьим голоском, точно бы и не по-птичьи. Девушка подняла голову и увидела, что это над крышей, на старой скворешне сидит скворец и силится пропеть что-то, но все у него не совсем выходит это что-то.

– Да вот и скворушка, - продолжал старик, выйдя из избы и еще кланяясь Дуровой, - он и скворушка, малая пташка, неразумная, а не хотела вон оставаться на чужой стороне... Барчонок увез его в Смоленск в клетке, а вон намедни он и прилетел опять сюда - как и дорогу-то нашел, Господи! А все домой, значит, и его, малую пташку, тянуло...

Поделиться с друзьями: