Ефим Сегал, контуженый сержант
Шрифт:
– Почему не сделаю?
– Потому что не похожи на стукача.
– Не похож? Не ошибаетесь?
– Скорее всего, не ошибаюсь. Но допустим, вы донесете на меня, что толку? Посадят меня лет на десять... Это будет означать, что произвол и насилие существуют в нашей стране и на двадцать восьмом году революции. Как, почему такое происходит?
– вопрос неотвратимый. Сегодня им задается Сегал, завтра, возможно, тысячи и тысячи советских граждан. Будем считать, Сегал изолирован, он в тюрьме. Предположим, и немногим другим, излишне любопытным, рот заткнут... Но вопрос все равно останется, останется без ответа... И если лет через двадцать, тридцать вершить судьбу народа будут по-прежнему произвол и насилие, то другие сегалы, шаумяны, Ивановы, родившиеся сегодня или позже, неизбежно спросят: откуда взялось в рабоче-крестьянском
– Ефим взволнованно перевел дух.
– Доносите же на меня, товарищ Зарудный, выполняйте свой патриотический долг. Только, повторяю, вы этого не сделаете.
Зарудный, не проронив ни слова, достал из кармана увесистый портсигар, протянул его Ефиму. Закурили. Зарудный медленно выпускал из чуть вытянутых в трубочку губ клубы синего дыма, задумчиво глядел в окно. Ефим заметил вдруг на его лице не то страх, не то растерянность. Это его удивило.
– Смелый ты парень, смелый, - нарушил молчание Зарудный, - или... ты, случайно, сам не того?.. Не взыщи, говорю тебе «ты», как сынку по годам... Ты, Сегал, сам не подослан ко мне?
– Зарудный смотрел на Ефима недобро, недоверчиво.
От неожиданности Ефим поначалу лишился дара речи, а потом расхохотался. Хохотал долго, до слез. Зарудный сперва уставился на него с удивлением, а потом и сам рассмеялся - басисто, раскатисто.
– Ты что хохочешь?
– спросил он Ефима, все еще смеясь.
– А вы?
– На тебя глядя.
– Григорий Афанасьевич! Григорий Афанасьевич! Помилуйте, какой же я стукач?! Выходит, и вас, бывшего чекиста, до смерти напугали? Каково, а?!
Стыд и досада промелькнули в глазах Зарудного.
– Каково, а?
– повторил он глухо.
– Действительно, напуганы мы все здорово, что и говорить... Мне-то лучше многих известно, как у нас могут извести человека ни за понюшку табаку... Видишь, Сегал, видишь, я тебе поверил, вон какую крамолу несу!.. Знаешь, ведь я в тридцать седьмом побывал на Лубянке. Посчитали мне там ребра по высшей чекистской выучке. Слава Богу, отпустили. Не потому, что придраться было не к чему, там и без всякой причины могли просверлить дырку во лбу. Выручил старый сослуживец по ЧК. Совесть, стало быть, еще не потерял.
Ефим замер, боясь спугнуть Зарудного, он понял: быть может, впервые за многие прожитые годы бывший чекист так откровенен с чужим человеком.
– Знаешь, Сегал, - словно читая мысли Ефима сказал Зарудный, - то ли ты мастак к душам отмычки подбирать, то ли время пришло облегчить мне душу... Как ты мне язык развязал - не пойму.
Он несколько раз затянулся папиросой, молчал. Ефим не торопил его, не сомневался: Григорий Афанасьевич продолжит разговор. Теперь ему так же необходимо исповедаться, как Ефиму услышать его исповедь.
– Верно ты сказал, сынок, - заговорил Зарудный, - и мерзкого, и страшного в нашей стране хоть косой коси - не выкосишь, а выкосишь, что толку? Корни останутся, и опять двадцать пять...
– он снова умолк, устремил взгляд вдаль, сморщился, словно от боли.
– А посеяно зло давно... Вот сейчас я тебе кое-что расскажу, а ты послушай да посуди: так мыслит старик или не так.
– Зарудный поудобнее уселся в единственное в комнате старое кожаное кресло, закурил вторую папиросу. По всему было видно: готовится он к длинному повествованию.
– Закуривай, Ефим, угощать мне тебя больше нечем. Человек я одинокий, лишних продуктов дома не держу. Да и где их взять - лишние? Так что дыми... Начну издалека.
Жил я смолоду в Питере, работал на Путиловском токарем. Участвовал в революции в 1905 году, активистом был. Потом отошел от рабочего движения, но большевикам сочувствовал. Ты, наверно, знаешь их лозунги тех лет: общество без богатых и бедных, равенство и братство для трудящихся... Как было не пойти за большевиками? Я, к примеру, Ленину верил больше, чем Иисусу Христу, большевикам - пуще, чем всем святым и апостолам... Ну а потому еще в июле семнадцатого, мне было тогда под сорок, вступил в военизированный рабочий отряд, а 25-го октября принимал участие в штурме Зимнего. Сказать тебе по правде, штурмовать там нечего было. Шарахнула «Аврора» по Зимнему холостым, напугала до смерти сопливых юнкеров - они охраняли Зимний. Хлынули мы туда - вооруженные рабочие, матросы, растеклись по мраморным ступеням, по залам.... Где уж было юнкерам сопротивляться? Распахнули мы
царские палаты, а там - полумертвые от страха, министры Керенского. Взяли их под арест тепленьких... Вот пожалуй, и вся революция. Было то вечером, а утром, - Зарудный иронически улыбнулся, - помнишь, как там у Маяковского написано? Вроде бы так:Дул, как всегда, октябрь ветрами,
Рельсы по мосту вызмеив,
Гонку свою продолжали трамы
Уже при социализме...
Ой, как нагрешил поэт против правды! Где он взял социализм тогда? Между прочим, настоящего социализма у нас и теперь в помине нет... Да Бог с ним, с Маяковским, нафантазировал - на то и поэт. Хуже, когда в наших исторических книгах врут как ни попало: дескать, героические рабочие и матросы в жестокой схватке... с кем?!
– произвели Октябрьскую революцию. Не было против кого геройствовать. Я так думаю: был тогда обыкновенный государственный переворот, одни отняли власть у других в одночасье. А уж вот потом, после Октября, был и героизм, и несметные жертвы, и все такое.
Ты, конечно, слыхал про Кронштадтский мятеж? Наша история бает: кронштадтские матросы взбунтовались-де против Революции, посягнули на молодую Республику Советов. Именем Революции было приказано мятежников уничтожить... Тогда я не сомневался в правильности приказа Ленина. Мы, красногвардейцы, мятеж подавили, мятежников истребили... В том кровавом побоище были убиты все восставшие, начисто, все до единого, и совесть меня тогда не грызла: мол, не поднимай, контра, руку на революцию... Много позже, когда довелось-таки узнать правду, горько раскаялся... Ох, и стыдно было мне и за Ленина, и за себя, Григория Зарудного. И черепа сносил, и штыком порол... А знаешь, чего кронштадтцы требовали? Настоящей народной власти, не липовой, не под большевистским диктатом, какая она есть и сейчас... Вот тебе частичный ответ на твой вопрос: откуда они - несправедливость и жестокость? Значит, оттуда.
Зарудный тяжело поднялся с кресла, подошел к книжному шкафу, достал альбом в плотном зеленом переплете.
– Здесь я собрал фотографии за многие годы, вот гляди, - он указал на фотокарточку, пожелтевшую от времени, с которой смотрел снятый во весь рост военный: рослый, плечистый молодой мужчина с красивыми темными глазами, копной черных волос.
– Узнаешь? Это я двадцать три года назад, в самом начале службы в ЧК. Гляди, каким был орлом! Когда организовали ЧК, меня, как проверенного боевого товарища, направили туда на оперативную работу... Сколько я тогда перешлепал народу - счету нет! Как же - враги революции! Виноват, не виноват - некогда выяснять! К стенке! Гляжу я теперь на того Григория Зарудного - и не знаю, куда от стыда старые глаза свои прозревшие девать. Мне в ту пору, Ефим, человека было убить - что муху раздавить, а то и проще. Революция требует жертв - о чем еще разговор?! Наганы работали день и ночь, можно сказать до полного накала. Правильно оно, нет ли, - задумываться вроде и не к чему было... Только задуматься все-таки пришлось.
Зарудный показал Ефиму фотографию: пять бравых чубатых молодцев при наганах, среди них - Зарудный.
— Наша опергруппа. Усатый рядом со мной — Бружас, латыш... Как-то мы получили задание: арестовать братьев Леваневских, Петра и Александра, — членов подпольной контрреволюционной организации. Сколько лет прошло, а я их имена помню. Почему — ты поймешь. Петр - бывший офицер царской армии, Александр — бывший чиновник. Офицер болел туберкулезом и при новой власти нигде не работал. Александр служил в каком-то учреждении. Жили оба с матерью и молоденькой сестрой в небольшом особнячке на Петроградской стороне. Отправились мы за Леваневскими, как водится, около полуночи. Постучали. Женский голос спрашивает: «Кто там?» Отвечаем: «ЧК, открывай!» Открыла девушка лет девятнадцати, спрашивает: «Что вам, господа, угодно?» Мы молча, мимо нее, в дом. Нам навстречу старая женщина, видно наспех одетая, вроде в халате, и тоже: «Что вам угодно?» Бружас к ней: «Где братья Леваневские?» У нее, наверно, от страха голос пропал, шепчет: «Петр тяжело болеет, он в спальне. Александр после работы поехал в Сестрорецк, проведать мою сестру, свою тетю. Там и заночует». Бружас сразу за наган: «Врешь, старая стерва, говори, где спрятался Александр Леваневский? Ну!» Молоденькая заслонила собой мать: «Не имеете права размахивать наганом! Что вам от нас надо?» Бружас отшвырнул ее, а нам скомандовал: «Отыскать врага революции Александра Леваневского! Зарудный, останься при мне!»