Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Королев Анатолий

Шрифт:

По рации Хоскея вызвал подмогу, и к вечеру испуганные носильщики унесли Акебе в деревню. Бедняга был еще жив. Носильщики, окружив Хоскея, убеждали его бежать вместе с ними — злые духи Ю-Ю разгневаны не на шутку, по Хоскея состоял в штате компании по сафари и подчинялся охотнику… словом, он остался. С ним прощались не без ужаса в глазах.

Итак, предсказания мерзавца начали сбываться — зверь ранил Акебе, и ранил первым, как и было предсказано. И все-таки на следующий день охота была продолжена. Сначала все шло замечательно: жаркое утро в порывах горной прохлады, легко убитый кабан с золотым рылом, купание в пенном озере под водопадом, охлажденное в ручье немецкое пиво из банки, как вдруг Хоскея сделал выразительный жест в сторону, и по спине Филиппа пробежал холодок… на расстоянии не более пятидесяти шагов совершенно открыто, в низкой траве, стояла красивая пятнистая кошка, которая задумчиво смотрела на людей. Видимо, сервал вышел на шум купания из-за скалы… И Хоскея и Филипп купались нагишом и сейчас обсыхали на солнце. Чувство голизны сделало Филиппа совершено беззащитным. Его ружье и одежда лежали слишком далеко… к счастью, Хоскея был более предусмотрительным — положив голову на приклад маленькой винтовки. Первая мысль — зверь тот же самый, что и накануне. Кошка смотрела прямо, не отводя взгляда вчерашних ярко-янтарных глаз, и глаза ее, как дырки в огонь души, — видно, как там колеблется опасное пламя смерти. Только нервное покачивание хвоста, пригибавшего стебли травы, выдавало ее пружинную готовность к прыжку. Перевернувшись на живот, Хоскея молниеносно вскинул ружье и выстрелил. Осечка!

Чернота лица мгновенно покрылась морозным потом. Сервал только чуть обнажил клыки и поморщился, как домашняя кошка, которой дунули в морду. Задумчивая близость зверя внушала ужас. Не выдержав, Филипп, вскочив, бросился к карабину, и что же! Пестрая кошка пустилась не в сторону, не наперерез, а как бы ему вдогонку — вдоль, — делая не сильные, а мягкие прыжки, сопровождая его голый бег играющим эскортом силы. Так у ноги Диониса бежали античные леопарды. Тут-то сервала и настиг второй выстрел Хоскея. Это был замечательный выстрел — пуля попала в самую гибельную точку цели. Кошка прыгнула вверх, затем, рыча, клубком покатилась по земле; агония была молниеносна. Когда черный и белый осторожно подошли к пестрой фигурке — зверь был мертв, янтарные глаза потухли и остекленели, хвост забыто валялся в траве, поджатые к брюху лапы выпустили когти, на которых Хоскея заметил засохшую кровь Акебе, из снежно-костяной пасти на пушистую щеку излилась малиновая кровь. Для верности суеверный Хоскея сунул ствол своей винтовочки в зубы и, наступив ногой на теплый живот кошки, сделал страховочный выстрел. Но вот проклятье! Пуля, казалось, привела сервала в чувство. В последнем взмахе мертвеющих лап хищник судорожно ободрал черную ногу чуть ли не до белой кости. "Уг! Хоскея еще смог отбежать несколько шагов в сторону, прежде чем упал на колени.

Итак — зверь ранил Хоскея. И ранил вторым. После первого слуги. Оставалась последняя угроза: ты убьешь, но будешь убит сам.

Нагой Филипп завороженно принялся вглядываться в морду убитой кошки. Боясь признаться себе, он суеверно искал в звере — черты проклятого предсказателя.

Между тем раненый Хоскея стойко промыл раны в воде и, обмотав ногу полосой разорванной накидки, мужественно принялся свежевать пегую тушу — шкура для охотника-иноземца была условием контракта. Повязка разом пропиталась кровью, но Хоскея не уступал боли ни йоты страданий. Кроме того — про себя — он был горд, что пророчества черных сбываются, что в его черной ноге — опора — белая кость.

Встреча

Утром последнего дня Филипп вышел на охоту один — за ночь нога Хоскея так распухла, что он остался в бунгало, намереваясь вызвать снова носильщиков по рации — теперь рассчитывать он мог только на помощь вождя. Филипп кроме ружья взял плоский штык-нож. Страшный день начинался, как обычно, прекрасно: жаркое утро, пронизанное порывами горной прохлады. Вид с исполинской террасы на африканский лес, сизая туча горы Камерун в ста милях на западе, непроницаемость солнца, идеальность хрустального стока, невесомость плаксивых обезьянок в зеленом тумане мангровых крон, красота черноухих белок с оранжевыми хвостами, играющих в прятки на могучих стволах пробковых дубов… Он мог легко подстрелить дукера, но удержался от выстрела, хотя это было непросто: каждый выстрел укрепляет кровную связь охотника с миром — в этом весь смысл охоты. На этот раз он ушел дальше обычного вдоль террасы, плавно огибающей носорожий гребень горы Нга-Али. Заметив на берегу озерка крупного варана, Филипп с ходу, с колена сделал прицельный выстрел и заметил, как булькнул кровавый фонтанчик в голове ящера. Варан плюхнулся в воду. Это был великолепный экземпляр тропической твари — струя черно-зеленой кожи в крапе золотой охры. Подняв гада за хвост, Филипп залюбовался убитым пресмыкающимся, как вдруг почувствовал тень некой опасности: бросив ящера, охотник стремительно обернулся — боже!.. на расстоянии не более пятидесяти шагов совершенно открыто, среди низкой травы, стояла красивая пятнистая кошка и задумчиво смотрела в его сторону. Сервал! Кошка была точной копией вчерашнего зверя, и если бы не шкура, растянутая на веранде, можно было бы спятить от страха. Кошка смотрела прямо и бесстрашно, не отводя взгляда ярко-янтарных глаз, и глаза эти подобны дыркам в огонь души зверя — и видно, как там колеблется опасное пламя смерти. Только нервозное покачивание хвоста, колебавшего стебли травы, выдавало ее пружинную готовность к прыжку. Только тут Филипп понял, что стал свидетелем странного ритуала, и, спокойно подняв карабин, с ритуальным чувством жертвоприношения выстрелил прямо в грудь хищника, туда, где мерещилась глазу вчерашняя смертельная рана Хоскея. Зверь мигнул и пропал. Но там, где он только что был, явно нечто осталось — туманное колебание воздушной плоти. Внезапно солнечный свет ослабел, словно охотник попал в тень дерева или все небо вмиг задуло завесой из перистых тучек. Ио он стоял на открытом месте, и на небе не виделось ни малейшего облачка. И все же световой поток солнечных лучей явно обмелел, и в прихотливой игре светотени Филипп не без труда разглядел не только колыхание туманной массы бликов, там, где только что караулил охотника зверь, но и то, что стоит он прямо напротив зияния черноты, в которой можно было если и не разглядеть, то хотя бы угадать вход в пещеру. Местами черный зев был заткан узорным заслоном папоротников, но вполне возможно — это была все та же игра света и тени.

И вот, в одном играющем месте ему наконец приоткрылось влажное двойное мерцание. Сама парность блеска позволяла предположить, что это глаза. Правда, ум смущала широта этого блеска — такой размах глаз мог принадлежать только чудовищу. Но именно здесь из переливов теней выступало навстречу человеку некое участливое внимание. Исток отражения лица на поверхности чужих глаз. И как только взоры человека и единороги братски встретились, Филиппу удалось выдать свое вопрошание… Было ли оно произнесено вслух, получил ли он ответ также посредством речи или это было внушено ему мысленно — значения не имеет.

— Кто ты такое?

— Лучше взять обратно эти поспешные слова. И назвать сначала себя. Потому что невозможно отвечать анонимному вопрошанию. Ответ абсолютно прямо зависит от того, кто ты сам. Кто ты? Если я есть именно то, что я есть. И не торопись впасть в ошибку ответа, который всегда облечен проигрывать вопросу. Раз вещи пребывают такими, что исчезают именно в момент называния, то, согласись, единственный способ приблизиться к ним — это намек.

— Я — человек.

Ответ чудовища был в самом отчаянном хайдеггеровском духе:

— Лучше взять обратно эти поспешные слова. Разве действительно это ты хочешь сказать, чтобы спросить у меня: «кто я такое?» Тон твоих слов гораздо важнее сказанного, и я легко вычитываю в нем именно истинное выступание перед неизвестным, а именно — ты хотел на самом деле сказать, что тебе известно от других, что ты человек, но, так ли это, ты, конечно, не знаешь. Ты просто доверил определение себя другим. Словом, поверил на слово. Согласись, сказать так будет гораздо точнее.

— Да, я поверил на слово, что я человек. И все же я спрашиваю: кто или что есть человек?

— И хотя поспешность прежнего тона остается, ты избавился от ужасной бездны «я». Ты уже не говоришь опрометчиво: я — есть человек, А отсекая первое, спрашиваешь только о втором: кто или что такое есть человек? В этом вопросе нет никакого заранее заложенного скрытого ответа, поэтому оставлена возможность и место для самой вещи высказать и объяснить самое себя. Предоставлено позволение высказаться самому предмету разговора. Может быть, отвечая, он и станет тобой. Ведь только тогда, когда ты сам становишься тем, кто отвечает, вопрос легко озвучивается твоим собственным словом до ясности того, кто этот ответ знает. Итак, вопрос предстает во всей грубой наготе: кто или что есть человек? Отвечаем. Очевидно, что человек есть нечто сущее. И как сущее, то есть как особенное и обособленное выявление, принадлежит вместе с камнем, деревом, чашей или орлом к цельности бытия. Что такое бытие? Бытие это то все, которому принадлежит любое есть. Принадлежать бытию здесь, в нашем разговоре,

означает только одно, а именно: человек внедрен, вживлен в бытие. Но если сущность камня — каменность, а сущность дерева — деревянность, а чаши — чашечность, а орла — орлиность, то есть слитность с бытием до состояния неразличимого, до сокрытости, то сущность человека наоборот — открытость. Как мыслящая сущность он открыто стоит перед бытием, он внимает его призывам и таким образом — сам взывая на призыв — с бытием соотносится. Словом, человек есть такая сущность, которая видит бытие! Видит, внимает, отвечает на его взывание. Но раз человек есть отношение к бытию, и только отношение, значит, ответ наш явно неполон без вопроса: а бытие? что оно есть не само по себе, а что оно для человека? Обернемся на уже сказанное и, вслушиваясь в то, что оно уже само о себе высказало и выказало, повторим — бытие в изначальном смысле есть присутствие. Но! Но бытие присутствует и является в просвете простирания сущего только в той мере, в какой оно при и под-ступает к человеку. Ибо только человек, а не камень, не дерево, не чаша и не орел, будучи открытым к бытию, позволяет бытию приблизиться к себе его же присутствием. Говоря о просвете простирания, мы имеем в виду мысль о том, что бытие может стать только там и тогда, где имеется открытость для присутствия, ибо второе невозможно без первого. Это присутствие использует открытость некоего просвета и, благодаря такому при-ступанию, вверяется человеческой сущности. Итак, человек есть такого рода сущность, которая видит бытие в просвете некой открытости и, будучи изначально вверено ему, позволяет, однако, бытию приблизиться к себе. Одним словом, человек поворачивает бытие к самому себе, человек позволяет ему случиться, наконец, человек разворачивает несокровенное на сокровенность самого себя.

— Я понял, что мне не был нужен столь полный ответ, я почти ничего не понял и не уразумел из твоих слов, кроме того, что человек есть некая сущность, от которой зависит — ни много ни мало — само бытие. Постараюсь как можно более сузить вопрос: что значит зависимость бытия от человека, если лично от меня ничего не зависит? Если человек страдает, болеет и умирает. Если я смертен, а бытие бессмертно? О какой зависимости в таком случае может идти речь? Ты просто смеешься надо мной!

— Твои вопросы слишком опрометчивы, но они выступили из караулящей сокрытости человека и требуют, взывают к ответу. Следуй внимательно за мыслью, иначе неизбежно заблудишься. Вот что ты не сказал, а на самом деле помыслил в собственном вопрошании: бытие, а за ним и сущее, несправедливо, потому что оно бес-человечно — раз. Человек не подлинно человечен, потому что смертен — два. Только смерть бытия или не-смерть человека могли бы хотя бы примирить с данным существованием — три. А общий смысл трех взываний коренится вокруг несправедливости присутствия в бытии боли, но не смерти, потому что в смерти боли нет. В первую очередь снимем вульгарное понимание спра- и не-справедливости. Мир абсолютно правилен, он есть полная, без утайки, данность, и конечно же, говоря твоим языком — справедлив. Он только кажется несправедливым, но стоит только присмотреться к порядку вещей, как мы легко убедимся в том, что это порядок, и совершенный, а не игра случайностей. Бытие исключительно человечно, потому что иного — вне человеческого — смысла в его присутствии нет. Оно сокрыто, не явлено, потаенно для камня, для дерева, для чаши и даже для орла, который хотя и жив, но жив не до степени выступания перед сущим на краю его простирания в бытие, он жив почти, жив тщетно, и, будучи частью бытия, он только лишь есть, а не есть, чтобы еще и быть. Словом, орел отсутствует в смысле адреса сущего, которое, выступая из сокрытого в просвете простирания в несокровенность и тем самым впадая в бытие, дотягивается бытием до человека и тем самым вверено и посвящено ему, на тех же условиях, что и сам человек вверен бытию. Только в человеке бытие утончается до края, до крайствования, в котором останавливается и оборачивается открытое; только в человеке бытие становится мыслящим и со-страдающим бытием и наконец поворачивается к себе, оглядывается на себя, охватывая себя самое мгновенным простиранием огляда. В человеке бытие вызревает до зрения, для обозрения огляда и отчета перед собой, то есть сущностится. Без человека все — напрасно. Словом, бытие может случиться, состояться только на виду у человека, иначе оно сокрыто, как сокрыт камень для дерева, как сокрыта чаша для орла и орел — для камня. Бытие принадлежит нам; поскольку только при нас бытие может бывать, или пре-бывать, или при-бывать, прибавляться и при-ступать из сущего. И учти, все это сказано торжественным тоном. Тут и речи не может идти о непорядочности порядка.

— И все же я смертен, черт побери! И это сказано возмущенным тоном. Почему?

— Человек смертен, да. Но это не значит, что смертен порядок его бывания. Ты неизбежен, это важнее твоей смертности. Следи за мыслью, сейчас появится твое любимое слово — несправедливость. Так вот, вспомним Анаксимандра, вспомним то его изречение, которое справедливо считается древнейшим изречением вашего западного мышления. Вот оно: Откуда вещи берут свое происхождение, туда же должны они сойти по необходимости; ибо должны, они платить пени и быть осуждены за свою несправедливость-бесчинство сообразно порядку времени… Так, выступившая сию минуту в ясность предъявления истина открывает нам глаза на то, что несправедливы вещи, но не бытие, но несправедливы не в твоем смысле вины перед человеком, а вины друг перед другом за бесчинство, за нарушения друг друга чина и установленного порядка. Ведь смысл существования вещей именно в том, чтобы придавать чин друг другу и тем самым — также угоду одно другому в преодолении бесчинства беспорядка. Человек, будучи неким учиняющим и чинящим чин чину сущим, также имеет место пребывать в вещи и злоупотреблять собственной свободой для бесчинства. Вот почему он платит пени и сходит по необходимости туда, откуда вещи берут свое происхождение, в сокрытость сущего. Но открытость сущего не есть ничто и полная гибель, она расположена к бытию особым образом рас-положения, а именно — постоянством своего прилива. И такое вот настаивание сущего на открытости, его со-творение своего пребывания в бытии и есть время — протяжение сущего к краю настоящего. Но откуда протягивается это прибывающее пребывание? Разве сущее находится в прошлом? Разве оно оставило бытие на произвол беспорядка? Конечно, нет, наоборот — оно обеспечило будущее бытия тем, что само помещено в будущем. К этому утверждению нужно отнестись со всей осторожностью высказывания. Это нужно понимать как намек на истину, но только как намек. И мы намекаем здесь на то, что сущее расположено так, по отношению к бытию, что уже этим как-то становится его всегдашним завтра. И что же? Стоит нам только поместить исток и гарантию выступания сущего туда, где оно и находится как гарант — в будущее — и мы разом почувствуем, что нашли опору и корень любой почвы. Бездна исчезла.

Скажем теперь о смертности отдельного человека. Точнее, предоставим самой смертности высказаться перед нашим настойчивым вопрошанием.

Разве ты был жив, к примеру, во времена фараонов? Нет. Но сказать о том, что ты не назревал — нельзя. Нет, ты мерещился и приливе сущего как абсолютная возможность. Тебя как бы еще не было, но твое существование прочно укоренялось в будущем, и потому твоя зреющая в дали сокрытого жизнь была свернута до состояния потаенной до времени потенциальности есть. Есть — очень важное понятие в нашем разговоре, есть значит не стольку быть живым в данный момент бытия, есть — значит бывать всегда в бытии сущего.

Итак, ты еще не рожден, хотя потенциально есть. Ты свернут до состояния частной сокрытости в сокровенной сокрытости бытия сущего, свернут до точки отправления, до семени, до споры, до звука, до завязи, но ты не есть ничто. Не из смерти смерти восстаешь к жизни, а из жизни жизни. Слушай внимательно дальше… Когда крап настоящего, наконец, обежал по кругу малую вселенную твоей завязи и воззвал ее к быванию, когда будущее вплотную приступило приступом оклика к отправной точке твоего есть, приступило не с пустыми руками, а с местом для жизни, приступило к твоей завязи с даром давания, давая тебе сосущей пустоты призыва и место и время рождения, когда, наконец, пустота, впустив в свет, развернула в плод твое связанное есть до полноты актуальности, до несокрытости, до полноты твоего звучания, до крика, до человека — тогда ты родился.

Поделиться с друзьями: