Эрон
Шрифт:
Истечение света тем временем стало неистово-жемчужным, даже насмерть слепой шофер Фофан с обожженным лицом почувствовал мертвой пастью сухих глаз вибрацию благодати и впервые повернул лицо в истинном направлении. Кто-то охнул. И вот родник бальзама пресекся, око целомудрия налилось кровью и озарило людей рдением багряницы. Стало сумрачно, хотя небо кругом оставалось безоблачным. Ражие сестры-дворники отпустили руки брюхатой бабы, и та плача осела на землю, обнимая избитый живот; заткни епальник, курва.
Чаша спасения все круче опрокидывала в мир мирру мрака, пурпур гнева и манну терний.
— Смотри, как херачит!
Народ высовывал хулительно языки. Тыкал фигами в образ невинности. Пукал губами, подражая анусу. Блудил глазами, которые роились на лицах, как навозные мухи, сосущие гнойник. Не то что благоговеть! Даже не робели. Кое-кто из мужиков, пользуясь давкой, хулиганил, тыча сквозь брючины восставшей елдой в бабские мякоти. Те только похотливо взвизгивали: отцепись! Деваха с чирием пыталась подпрыгнуть до источника струй алого перламутра. Зачем? Чтобы царапнуть воняющею рукою. Ммму-у!
Мужичонка со страшным лиловым лишаем в пол-лица в пылу свиста и гогота схватил с земли дурную куру и кинул зачарованной птицей в сторону света. Куддах-тах-тах!
Кура не долетела. Хохот.
— Коляно сраный бежит!
Народ заволновался в предвкушении пакости — к толпе от деревни подбегало какое-то безобразное исчадье исполинского роста, босиком, в галифе и шинели, надетой поверх голого тела. Волосы исчадья были кое-как заплетены в толстые косы, но лицо было мужское, небритое. Подбегая, оно размахивало костылем и кричало петухом. Шинель Коляно была густо загажена курами.
— Коляно, глянь, — кричали в толпе, тыча в сторону огнезрачного ветра, — зырь мудями!
Полубаба, полумужик, подбежав к ярому оку, на
Толпа подначивала безумца. А ведь если бы все молились, Коляно бы тихо встало на колени… Подставив руку, безумье нагадило в ладонь и…
— Во заговняло сракой!
Замахнулось калом и…
— Пли дресней, бля!
Метнуло полужидкое месиво в амальгаму спасения.
Наказание было немедленным — солнечный диск в изголовье горизонта закрыло внезапной луной, но закрыло не весь — черный горб оставил в небе огненный полумесяц — рогами вниз — пространство разом погрузилось в атмосферу затмения, свет дня стал сумраком полуночи.
По мановению Агнца толпа онемела, зато овцы вокруг человека возбужденно заблеяли, птицы раскричались щебетом и свистом.
Крохотное рдение рождества бесшумно развернулось в грандиозную панораму и просияло нестерпимой зарницей гнева. Бальзам, мирра, ладан пролились ливнем огня, острия, жжения. Сладкоспящий младенец встал во весь рост из ясель и открыл глаза, подобные двум безднам. В левой руце он держал мать, в правой — Иосифа. Пелены его развернулись с шорохом исполинской книги так, что по лугу, озеру и дубраве прошел горячий ветер, волна, шум… пыля, брызжа, ломая ветки. Толпа трусливо и подло кинулась прочь, но тут же увязла в болотной навозной жиже, что разверзлась под ногами. Кто ликом, кто руками упал в грязь. На коленях устояло только смрадное чудовище с косами в загаженной курами шинели, которую бесстыдно задрал ветер. Косы расплелись. Грудь обнажилась. Ноги по колено ушли в навозное месиво. Лицо и руки были забрызганы дерьмом, которое на глазах вспыхнуло горящей смолою. Человек заорал от боли, распространяя вокруг запах паленого мяса и жареной кожи. Но крик его и ор был членораздельным и неестественно громким:
— Говнюки, пистюки, пидарасы, коалы, блядуки, блядищи, покайтесь! — и горящей рукой вытащил из кармана дымящей шинели два влажных ивовых прутика, связанных крест накрест шнурком.
Ножки младенца милости двумя облачками, стоящими на заливном лугу и на середине озера, оторвались от земли альфой спасения и омегой вести — Агнец уходил в точку зенита. Он молчал. Но молчание его оглушало. Еще един миг, и он закатом алого света рассеялся в небесах мрака, оставив на земле опрокинутые ясли, быка, осла и двух херувимов, справа и слева от купели света, которые пылали возмездием расправленных над горизонтом крыл, опираясь на огненные копья. Левое — огненным столпом светило на краю молодого ельника, правое — озаряло багрянцем кирпичную стену заброшенного коровника. По хвое ельника побежал смоляной жар, пьяно раскачивая ветки. Из опрокинутых ясель Агнца гнев выдувал солому. Остья ячменных колосьев, колкий мусор и летучие острия немилосердной пургой боли летели на людей, терзая ранами грязную плоть. Деваха с чирием кричала сильнее всех, навстречу каждой занозе и жалу ее руки, ноги, лицо вспухали нарывом, который тут же пронзался и брызгал гноем и кровью. Плоть, дыша, щетинилась тернием и вопила благим матом от боли: шипами розы, кожей ежа. Поганое пацанье от ужаса не смело даже кричать и барахталось в жидкой болотине, утопая все глубже и глубже; мусор гнева вонзался в бестолочь не иглою, но жалом слепней, которые покрыли тела несчастных кишащей кроваво-черной массой, что сверкала слюною, сукровицей, брюшками и слюдяными крылышками насекомых. Тяжеленные бабы почти утонули в навозной трясине но пояс, по грудь, по горло, призрачный бык и бездонный осел с адскими очами изливали на землю потоки зловонной мочи, и они рыжими питонами, злобно пенясь, размывали почву и гнали на ошметки толпы волны смрадной смарагдовой жижи. Догорая, огненное чудовище в пылающих косах вдруг факелом бросилось на бригадира и его лошадь, которая пыталась вытащить ноги из клоаки; отрезвевший от страха всадник попытался отпихнуть возмездие сапогом, но огонь был так жаден и липок, что человек в один миг превратился в гадостный пламенный взвой адовой муки: ммму-у-у… пока не упал с коня на землю человеком-головней, дымя гарью угара и переливаясь змеиными огоньками; здесь они обнялась черными руками отчаяния. Но вот херувимы стали гаснуть, прокатился несильный гром, упали первые капли дождя, и в свете близких зарниц из тьмы гневного хлева на поле юдоли, урча и хрюкая, выбрела призрачная пятнистая свинья в три человеческих роста и принялась, чавкая, пожирать гнилую картошку, турнепс и трухлявые капустные кочаны — все, что осталось на поверхности болотно-навозной жижи — то есть человеческие головы. И каждая из тех человечьих голов в полном сознании ума, ужаса, боли, смертности своего отчаянного положения в данный миг и сути божьего страха, ясно видела й понимала, что означает пасть и рыло той, идущей на них, адской свиньи — наказание свыше, возмездие, геенна огненная, адские муки тебе — твари мерзейшей — за хуление Бога… угольная голова-головня бригадира Ваньки Жмыхина была сложена из багровых угольев, где в зазорах углищ пробегали жилки пурпурных огней. Голова дымила сизым угаром. В угольных впадинах дым разворошил красные от крови глаза, где вместо век — пепел. Свинья наступила раздвоенным копытом позора на ту головню — хрясь — и пожрала рассыпанный давком уголь… Головы остальных несчастных торчали из яростной земли гнилой картошкой с глазами; грязные клубни облеплены мухами, а на голове пьяного пацана сидела убитая им ворона и, легко запустив когти в черепную кость, клевала в адову трещину, клеймила мозг. Свинья мрака с хрустом и чавканьем брела по жидкой геенне грязи, обнюхивая круглым рылом головы — картошки стонали от страха. Даже слепому шоферу Фофану Титькову были дарованы свыше глаза, чтобы он мог воочию увидеть, как в сумеречном свете затмения на него движется скользкое рыло, как безнадежно сверкают клыки в алой слюне свиной пасти.
Небо оставалось безоблачным ясным сводом мира, тем не менее холодный дождь набирал силу, он нападал из подсолнечной пустоты.
Все время возмездия Адам с девочкой на плечах оставался, как и был, на коленях посреди тесного островка сгрудившихся в трепетную кучу овец, по пояс в пахучей овечьей шерсти и по грудь в той пестрой холмистой плоскости певчих птиц, оседлавших барашков. Уже потому, что травянистый цветочный луг под ними не вспух болотными девами клоаки, а остался тверд и сух, уже потому, что ни иглы соломы, ни мусор, ни слепни, ни удавы мочи, ни огонь, ни гниль, ни ржа не тронули лиц, морд и крыльев, можно было понять, что Адама спасла молитва птиц и овец, ладошка уцелевшей вчера в ночном крушении девочки… и мглы здесь выпало меньше, белей белели овечьи спины, многоцветье пернатых не погасло… и капли дождя были теплы и росисты, а ветер гнева, взъерошив радуги крылышек, не выдрал из птиц ни единого перышка, даже пушинки малой не выдул… Только когда из мрака вифлеемского стойла вышла грозовая свинья, девочка вскрикнула — настала очередь Адама закрывать ей глаза, снимать с плеч и заслонять руками. Услышав крик ребенка, геенная свинья задрала рыло от земли и умно повернула ушастую голову с клыкастой пропастью в сторону овечьего островка с человеком посередине. Их глаза встретились. По душе Адама пробежал трепет — в том сверкающей очеловеченном злобно-насмешливом взоре адской крутизны легко прочиталось: молись, тварь дрожащая, не то съем!.. Так прошла томительная минута. Затем, отведя взгляд, свинья опять принялась искать рылом в жиже глазастый картофель и, хрустко откусывая, пожирать плачущие клубни. Свиной жор сопровождался бесконечной пальбой жидкого дерьма из ее анальной дырищи. И странное дело — кал тот хранил очертания человеческих тел… Божья кара бичевала не плоть, а души, это им — душам — была устроена сейчас египетская казнь. Схрумкав последний клубень и пустив дугой жидкую струю дресни, вифлеемская свинья, полыхнув резким блеском зарницы, погасла. Лунный горб пересек солнечное русло, и зенитный диск летнего полудня возник во всей идеальности круглящейся спиритуальной белизны космического золота над линией лесистого горизонта. Стоя в зените, солнце одновременно пребывало и в точке заката, задергивая окрестности краснеющей мглой. Обозначились и контуры тех тучек, из которых дуло дождем: чернистая облачная крыша, начинаясь над лугом, уходила сырыми клубами дыма на восток, а на западной стороне небосклон сиял омытой ясностью вечера в цвете красной меди. Дождь полился и на овечий островок — в права вступала реальность. Небесные струи рисовали на грязном месиве очертания людей, и толпа вставала из груд свиного кала, мочи, глины, болотной жижи, то есть, будучи убиты, пожраны и лишены душ, несчастные продолжали жить слепой жизнью дерьма. Гнев не знает пощады… только теперь на заливном лугу мычала, стонала и подвывала толпа Плачущих испуганных и растерянных грешников.
Придурок Коляно поднял из месива слепого шофера Фофана и, взвалив слепца на спину, поволок, шатаясь, к деревне. Старуха в пиджаке поверх майки повела с поля ревущую деваху в резиновых сапогах на босу ногу. Отрезвевшие пацаны волокли за ноги и за руки по грязюке пьяного в смерть бригадира. Бабы немо сгрудились вокруг избитой молодухи-нормировщицы Нюрки — багрово-синий выкидыш лежал у ее раскинутых ног. Ребенок был мертв. Трупик закутали в чей-то рабочий халат. Сестры-близняшки подвели за уздцы бригадирову лошадь и молча миром усадили в седло полуживую роженицу. Все выли скулящим плачем: души были пожраны и изблеваны анусом. Окружив лошадь и поддерживая Нюрку за ноги, похоронная процессия тронулась к околице. По светлой коже солового коняги бежали, обвиваясь, струйки летнего дождя и маточной крови.Хильдегарда
Адам оглянулся на содомогоморру. Грешники брели по деревенской улице. Стена косого дождя кипела над озером, где глаз хотя и не смог различить в сизой кипени водяное лицо или пятно монаха на дивном утесе, зато ухо отчетливо слышало всепроникающее восклицание латыни: трансэат а мэ калике истэ! Да минует меня чаша сия… латынь озвучивала, озаряла, облекала в перечень мартиролога, но не спасала. Еще один шаг, — ой! — тихо воскликнула девочка.
Их окатило жаром. Здесь стояло огненное копье херувима, и след его еще был виден и ощутим в виде горячего столпа света, облепленного сотнями бабочек и оплетенного до верху цепким вьюнком и полевой лилией. Это были отроги рассеянного видения; от жара потрескивали волосы, сохли губы. Адам вновь догнал край убегающих грез Хильдегарды Бингенской: огнезрачный дух, гора Аминь, глас сладчайший, зеницы зла, башня гордыни, бальзам для ран, жемчужины духа, око целомудрия… когда Адам вошел в рощу, она уже была насквозь расшита шелковой нитью вечера, укрыта тенетами легкого сумрака, унизана ранними бледными звездами, увешана наперстками света, пролитого на трехпалые дубовые листья. Роща была полна гулом темно-зеленого жемчуга. Ручьем соловья, брызгающего серебро из глубины куста ежевики. Тишиной низкой травы. Адам снял с плеч кукольную девочку — она была все так же безмолвна и неуязвима, прохладна, чиста, спокойна: ручки и ножки ее отливали фарфоровой белизной, глаза смотрели ясно и задумчиво, стрекозиное облачко, платьице не измято. На все попытки заговорить она отвечала молчанием обета. И молчание ее успокаивало. Адам присел, откинувшись спиной на теплый ствол: оставаться в леске? Нет, надо было выходить к шоссе, идущему на Москву. Ночь тем временем приближалась откосом темной мирры, настоем лунного сна с открытыми звездам глазами. В густоте набегающей прохлады, в цепенеющих шорохах мглы все отчетливей проступали разбросанные то здесь, то там обрывки экстатических видений Рождества: пелены младенца, окантованные молочным бисером на ветках молодого дубка; драгоценный сосуд Мельхиора, утонувший по горлышко в зеленой глубокой пене можжевельника, — на его перламутровое мерцание слетелся сонм ночных нимфалид; золотой чертеж ясель в лесной глубине; ангельский смычок света на дне родника. Куст орешника, озаренный перышком щегла Вифлеема. Благоухание бальзама. Капель мирры. Настойчивость поклонения.
Когда вифлеемская рощица осталась позади, Адам увидел наконец со склона холма ночной зигзаг Ленинградского шоссе, размах небосвода во всей красе и нетлеющий контур снеговой громады горы Аминь — высь откровения мерцала в бездне за чертой времени… зато до шоссе было практически подать рукой — меньше километра по прямой. Осторожно спускаясь в неглубокий распадок — девочка уже сладко спала, обняв его голову теплыми ручками, — Адам не сразу заметил на дне мягкой расселины тусклый водяной блеск. Здесь, в тишине чуткой ночи, где был отчетлив самый слабый хруст веточки под ногами, или звук автомобильного клаксона с автострады, или дальний звук самолета, летящего на Москву, молчание бегущей воды, — а на глаз поток был охвачен перекатами быстроты — пугало. Спустившись вплотную, Адам окончательно убедился: водный поток перед ним лился абсолютно беззвучно. Око целомудрия только смежило веки, и ртутный блеск грез еще мерцал и играл на лбу провидения. Оставалось только покориться неизбежному. Счастливо отыскав подходящую сухую ветку покрепче и подлинней, чуть ли не посох, Адам связал шнурки снятых кроссовок, закатал брюки — девочка не проснулась — и молитвенно вступил в беззвучную воду. До противоположного берега было от силы пять — семь шагов. Но уже сделав первый шаг по песчаному дну — вода залила ноги выше колена — Адам понял, что вступил в само время, и поток времени уносит его в историческую даль и обратного пути нет. Остаться просто свидетелем не удалось! Он сделал еще один шаг вперед — песчаное дно сменилось мелкой речной галькой с резью ракушечника. Водный поток грозно раздался, блистая лунным отливом, но берег хоть и отдалился, но все же виднелся полу отчетливо, с кустом ивняка и ватными шапками таволги. В напоре потока стали проступать первые проблески звука бегущей воды и звучание утонувшей латыни: глоссолалия космоса, объявшего хаос — кви кум Иэзу итис, нон итэ кум иэзуитис; идущие с Иисусом, не идите с человеком… Третий шаг, — и Адам уходит в глубь потока по самый пояс. Босая нога скользит по морской гальке. Всю ночную плоскость лунной воды захватил глубочайший муар — отражение горы Аминь. Посох покрылся бурными побегами бессмертника, а звонкий голос девочки сонно, но твердо вымолвил вечное: иди! Адам уже еле стоял на ногах от напора воды и страшной тяжести на плечах. Невесомая девочка стала непосильным грузом, вода — ледяной. Иди!.. Еще один шаг в бездну — и Адам уходит в бег времени по самую грудь, из-под ног веером разлетаются испуганные рыбы и птицы: они цепляются всеми силами за то, что сейчас. Внезапно Адаму Чарторыйскому открывается свыше смысл происходящего: он отброшен в детство Хильдегарды Бингенской, в плоские отражения раннего средневековья, а подлинное имя его — Христофор, а еще раньше он звался Репрев, что значит одновременно «отверженный» и «осужденный», а случилось с ним вот что — от рождения силач великанского роста, он всю жизнь простодушно ищет служения силе, но такого служения, чтобы властелином его мощи — и живота в придачу — был земной царь из самых великих и самых могущественных, царь силы. И после долгах скитаний Репреву удалось отыскать такого вот немного властелина… Иди! И Христофор с головой погружается в воду потока… так вот, и однажды силачу Репреву удалось найти такого властителя и послужить ему до тех пор, пока вдруг не обнаружилось, что повелитель тот не сильнейший, что царь сей боится дьявола. Оставив царя, Репрев предлагает свою силу и мощь дьяволу, ведь на свете нет никого могущественней, чем он!.. Иди! Детский пальчик Хильдегарды сверкает в толще воды над его головой указующим перстом провидения… но и дьявол сей, оказалось, трепещет перед крестом Иисуса Христа. Судьба вновь обманула великана. Где ты, Иисус? Оставив двор и службу Сатаны, силач отправился по белу свету в поисках того, самого могущественного и величайшего из земных властелинов по имени Христос. Тщетно! Никто не мог указать Репреву царство Христа, пока наконец один отшельник не остановил его советом послужить Богу на берегу бурной реки, перенося через воды путников и не требуя с них никакой уплаты. И великан согласился. Порой за один раз Репрев переносил на себе по десять человек. И вот однажды к нему обратился за помощью ребенок: Перенеси меня через реку. Репрев ответил, что не привык переносить людей поодиночке и тратить впустую свою силу: подожди попутчиков. Но берег па удивление был пуст, а ребенок настойчиво упрашивал, и Репрев скрепя сердце усадил его на плечо и шагнул в воду. Крохотное дитя показалось ему легче пушинки, и великан невольно подумал, что легкая служба оскорбит Бога. Но стоило ему сделать следующий шаг, как от тяжести младенца его ноги ушли по колено в речное дно — никогда силачу не приходилось поднимать и переносить столь тяжкий груз. Наконец, на самой середине брода, тяжесть показалась Репреву совершенно невыносимой — сквозь град пота и крови ему чудилось, что он не младенца несет на себе, а все мироздание, и тогда, взмолившись, Репрев спрашивает ребенка: кто ты, младенец? И тот отвечает ему: я тот, кого назовут Иисусом Христом. А я — Репрев, — ответил великан, — тот глупец, который вето жизнь искал властителя самого могущественного и сильного на земле, чтобы послужить ему. И ты нашел его — был ответ. Но почему тогда ты так мал, слаб и выглядишь, как младенец? Потому что сила мне не нужна, она — удел слабых. После этого Репрев, уже из последних сил, сквозь стон, пот и слезы сознался, что не может перенести Иисуса Христа через реку, потому что каждый шаг увеличивает груз вдвое. И ребенок объяснил, что именно таков промысел провидения: жребий человеческий одному человеку не под силу, и с этими словами дитя протянуло великану игрушечную веточку, которая была привязана у него на поясе, и та смешная веточка вербы в руке Репрева превратилась в великанский посох, цветущий, как весеннее дерево, и, только оперевшись на тот посох, оп смог перенести наконец ребенка через реку и в изнеможении пал на берег. От падения великана сотряслась земля.
— И тогда, — сказала Хильдегарда, — младенец Христос сказал Репреву, что отныне имя его будет Христофор, потому как он теперь есть окрещенный в Иордане Репрев, а Христофор означает христоносец.
Они с головой ушли под воду, и Адам, уже почти теряя сознание, шагал по дну ледяного потока, глядя вверх, туда, где струилась жидкая ртутная изнанка воды и чернела маленькая ручка Хильдегарды с упрямым указательным пальчиком, Иди! Водяные камни потопа пытались свалить его с ног, и он чудом держался на ногах.