Эрон
Шрифт:
Миновав дельту звучания птиц, Адам с голубым облачком на плечах вступил в сень неширокой дубравы и, миновав равномерную череду светлых и темных пятен зеленоватого солнца и легкого мрака и невесомой неспелой черноты, они — чуть спеша — вышли на луг, косо уходящий вниз, к уже близкому озерцу. И! И разом с головой вошли во весь роет в трепещущий безмолвный геометрический шар из порхающих на равном отдалении от центра окружности бабочек, и шар тот тихо катился по самым кончикам травы наискосок через луг, от края оставленной позади дубравы до одинокого куста отшельной лещины, где сфера из бабочек распалась так же мгновенно, как и возникла.
Геометрия лугового откоса прерывалась горизонталью воды. Здесь, на берегу лесного озера, можно наконец перевести дух. Адам снял девочку с плеч и подробно оглядел ее с головы до ног. Кукла предстала в полном порядке — ни одной ранки, ни малейшей царапины. Но она по-прежнему
Водоем на их пути был довольно обширен, а прохлада его — благодатна. Вблизи берега, на мелководье, тихая вода укрыта плоской жесткой мелочью ярко-зеленой ряски. И каждый овал изумрудной жести увенчан мокрым изнеженным звуком мелкого плеска. Дальше и глубже глаз различал в воде подводные русла голых элодей и узкорылого рдеста, а еще дальше водная озерная рябь была прихлопнута темно-зелеными зеркальцами кувшинных листьев; кое-где полузатопленный панцирь розеток был украшен расколотым льдом раскрытых кувшинок. И вся эта муарово-мокрая ткань воды, отраженная пылом рефлексов в близкий воздух, была наэлектризована бесчисленным голубым помаргиванием лазоревых стрекоз, рассмотреть которых глазу было невозможно, а успевалось только поймать вибрирующий след лазури, зигзаги лучевых дымков: от гладких сердечек водокраса — к симметричным ноготкам сальвинии и — звиг — на лезвие стрелолиста: голубые вспышки стрекозиной слюды над неопалимой водой. И ни капли свежей крови на всем пространстве блаженства, ни мазка сажи, ни одной слезинки… Вся сердцевина озера поднималась над уровнем воды родом жидкой хрусталеобразной маски, переливчатым женским лицом наяды, слепо глядящей в небо. Лицо было огромно и беззвучно, если не брать за звук переплеск струй на зеркальном лбу или бесшумные водовороты на месте глаз, чья слепота глядела чашами мокро-желтых кубышек. На том месте, где пенился рот мистической наяды, из глубины озера поднимался причудливый меловой утес, похожий на ножку каменного гриба, украшенного сверху скошенной шляпкой; если ножка утеса была сложена из наклонных глыб известняка, то навершие являло собой глыбу снежного мрамора. И там, среди рафинадных зияний пещер и молочных голов сахара, на крохотной ровной площадке был хорошо виден монах. Истовая поза не оставляла сомнений — монах молился, а одежда — род балахона бенедиктинца с откинутым капюшоном и вервием на пояснице, — что Адам вступил скорее под сень кафолических видений в духе Хильдегарды Бингенской, чем тихих грез Нила Сорского. Распростертое тело монаха было связано с небом тончайшим алмазным лучом света. Начинаясь от стиснутых перед лицом рук, стеклянистая нить экстаза уходила вверх и одновременно вдаль — к лесному массиву на горизонте, где громоздилась ледяная гора Мольбы, туда, где над откосами льда, кручами глетчеров и челюстями пропастей в сизых небесах страстно распахивалось матовое марево иных далей и где луч молитвы, наконец, таял, сливаясь с золотыми миражами райской бездны.
— Смотри, — вдруг произнесла девочка первое слово, указывая пальчиком в некую цель. У нее оказался звонкий голосок.
И только тут Адам — глянув вперед — к немалому своему удивлению заметил, что наискосок, на противоположном берегу озера, имеется вид на заброшенную деревушку от силы в двадцать — тридцать беднейшего вида изб, по единственной улице которой молчащим валом катила толпа не меньше полета человек. Без единого возгласа толпа немо бежала за околицу на заливной луг, где взор Адама неясно, но стойко различал источник сияния: брызги радуги и огнистую капель лазури.
— Как тебя зовут?
— Иди, — ответила девочка, не спуская указующей ручки.
— Ида?
— Иди и смотри, — повторила она и уже больше не говорила ничего.
Сам привлеченный безмолвием оцепеневшей в беге толпы, Адам подчинился ребенку и, подняв девочку не плечи, пустился было обходить озеро, когда заметил причаленный углом к отмели род рыбачьего плотика, чуть ли не детского, мальчишеского. По робинзоновски нагрузив на плотик снятую одежду и усадив кукольную девочку, сам голым поплыл рядом, толкая плотик рукой через отражения облаков и оспины солнечной ряби. Девочка безо всякого страха отнеслась к плаванию. Стараясь не задеть водяной лик, Адам, раздвинув нежный заслон кувшинок, огибал опрокинутое лицо со стороны макушки.
Тень мраморного утеса, изгибаясь, бежала по струистому лбу; порой доносились восклицания монаха — латынь экстаза: дигитус деи эст хик! Квис кустодиэт ипсос кустодэс? Кви синэ пеккато эст? Квискэ суос патимур манас… И так она была внезапна на фоне православного пейзажа. Когда плот достиг берега, Адам услышал мычание коровы в хлеву, визг поросят, петушиные крики — животные были охвачены паникой пожара. Натянув одежду на мокрое тело, Адам, подхватив девочку, бросился бежать вверх по коровьему сходу, И вскоре оказался на деревенской улице в окружении бегущих
барашков, которые, тревожно взблеивая, мчались туда же, куда и он сам — за околицу, на низкий заливной луг, где уже близко виднелась толпа людей — оцепенелая стена спин. И сияние, встающее за головами. Выбегая на луг, овцы стали пугливо жаться к ногам Адама, пока, наконец, он не увяз по колени в курчаво-рогатой лужайке, которая в конце концов остановилась чуть сбоку от толпы.Привстав на цыпочки, вытянув шею, Адам разглядел наконец источник света — маленькое, чуть ли не с ладошку и немногим выше голов человеческих, видение Пресвятой Богородицы, и не плоское, а живое, объемное, шевеление фигурок: синеет источник жизни — молодая лилия, склонившая голову над чашей благодати, над яслями, где среди соломенной желтизны пронзительно сияет жемчужина спасения, голенький младенец, затканный в сапфировые пелены благой вести так, что глаз начинает слепнуть от извержения жемчуга, а выше — пылают голубизной огня лики поющих ангелов размером с мизинец, а ниже — нависают над жаркой зарницей чуда морды осла и быка с рогами, что цветут углем рубинов и лучами алмазов, а справа — в отблесках пещерного рдения чернеет фигурка Иосифа, упавшего на колени… И видение дышит, свет то пригасает, то вновь набирает силы; Богородица касается рукой младенца, ангелы закрывают лица рукавами одежд от умиления и слез; народ безмолвствует. У Адама подкосились ноги от ужаса и восторга, и он\мягко осел на колени, подражая Иосифу и сравнявшись лицом с мордами овец. Он чувствует резкий запах овчины, помета, стойла, слышит тяжелые вздохи смирения. Овцы плачут. Кое-где на спины барашков уселись безгласные лесные и полевые птицы: жаворонок, болотные камышевки, чернозобые трясогузки, пестрый дрозд… ближе всех к человеку уселась на широкий бараний лоб смарагдовая иволга с золотым горлом и тесно прижатыми черными крыльями, которую девочка смело взяла двумя ручками за мягкое брюшко. Иволга покорилась, только тревожно открыла клюв, где трепыхался язычок живой флейты.
Вдруг немота народа, которая казалась молитвенной, сменилась самыми отвратительными рыганиями:
— Блазнит, бабы.
— Херовина!
— Да что хоть там? Не вижу совсем, — крикнул для смеху слепой шофер с обожженным лицом.
— Каки такие. Фиги друг дружку кажут.
— Только личики будто живые, махонькие, говнястые, и тебе шиш кладут червивый.
Хохот.
Слепой шофер с обгорелым лицом в сердцах плюнул. Плевком своим слепым он хотел попасть в источник красоты, но в вечной темноте промахнулся. Сморчком влепило в лоб бабе-нормировщице, чуть забрызгало слюнкой и дурного дояра с собачьими глазами.
Тут же в толпе — на лошади, выше всех — раскорякой сидел брылястый свиноухий бригадир. Но он был мертвецки пьян и только мычал обкуренным ртом, но мычал, фигурально ерничая и подгаживая: мму!
— Куда харкаешь, выблядок?
Баба-нормировщица соскребла мокроту с лица и в досаде вытерла сырую руку о грудь хохочущей пуще всех старухи в рваном пиджаке поверх сальной майки. Прямо об майку и вытерла: чего ржешь, лярва старая!
Ммм-y-y-y-y! Юродствовал бригадир, пиная сапожными каблуками коня, и конь тоже заливисто ржал в приступе злобы; он был единственным животным, которое не молилось.
Народ был взбудоражен злом и страхом перед снежным сиянием спасения. Подростки назло для пакости и смеху пердели в штаны. Толкались, больно щипали ягодицы. Рябая деваха в резиновых сапогах на босу ногу ковыряла чирей на руке и матюкалась от боли. Пьяненький пацан-подсобник в пилотке для вони и назло держал в руке за крыло гнилую ворону и, сладко хихикая, потыкивал смрадом дохлятины в носы сверстникам. В толпе адское скотство становилось всеобщим. Между старухой в пиджаке н оплеванной бабой- нормировщицей завязалась драка. Толпа подначивала:
— По зенкам ее тырь, по зенкам!
— Коленком в епальник.
Молодуха сначала взяла верх и, опрокинув старуху, села на грудь, хряско стукая наливными кулаками, норовя попасть в глаз. Но старухе той было от силы лет сорок пять, жилистой ведьме удалось вскочить, и она принялась неистово пинаться кирзовыми сапогами, стараясь достать живот. Молодуха вдруг попятилась:
— Ой, баб, я ж на сносях!
— Всади ей, матаня, по яйки.
— Сиськи пообкусывай.
— Вонючь ее! Вонючь!
Баба-Нормировщица пыталась прикрыть живот случайным ведром против ударов остервенелой старухи, но это не понравилось остальным, руки были перехвачены ражими сестрами-близнецами дояркой и продавщицей сельпо, рыжими лупоглазыми бабищами в спортивном трико. Ведро было отброшено. Тут же хищной плотвой налетели на жертву пацаны, сдирая ногтями юбку и обнажая Толпе голое налитое брюхо беременной, цапая пальцами мох между ногами, царапая ляжки, воя и возбуждаясь от насилия, безнаказанности и страха несчастной дуры. Пьяненький пацан-подсобник совал в рейтузы дохлую птицу.