Эрон
Шрифт:
Подчиняясь врачу, Надин присела на корточки у низкой кровати и осторожно подняла руку, что свесилась до самого пола. Невероятно — она видела тонкие нервные пальцы с ревматическими суставами и одновременно осязала легкие скользкие перья, оперявшие руку. Свет потустороннего зеркальца стал острей и неистовей. У героини уже слезились глаза от стробоскопических вспышек, зато прокуренный голос юнца в белом халате стал тише, примолк и отвратительный зудящий звук звона холодной воды, льющейся из крана в железную раковину. На востоке полумрак нездорового жилища был прочерчен ровной линейкой света. И там — в запредельном жалюзи чертежа — играла золотистая гроза бытия… кстати, предупредил врач, выключая проклятый воющий кран и вытирая мокрые руки носовым платком, если вы здесь увидите одного мальчика — не бойтесь. Это отвратительный карлик известного толка. Малый носит паричок и красит губки, выдавая себя за свежего мальчика девяти-десяти лет. Гоните его в шею или сорвите парик — малый совершенно лыс. Доктор, он тоже болен? Только тут Навратилова замечает, что разговаривает не с человеком, а с грязным халатом, висящим на гвозде в стене, и обманута рефлексами света, которые приняли столь причудливый облик юркого зубатого личика. А голос принадлежит на самом деле темному, курчавому карлику, который прятался как раз под раковиной, за дрянным чемоданом
Словом, развилка романного смысла обозначена резкой чертою, и каждый бессонный читающий волен выбирать свою версию вблизи или вдали от роковой линии умаления человеческого и здравого, слишком человеческого и слишком здравого.
Итак, Надя буквально впивается глазами в темного карлика и, наконец, с облегчением, чувствует, как из тусклой облачной глубины пасмурного глаз ища на левой стороне лица к ней на помощь пробивается спасительный солнечный луч, и — в разрывах дождевых облаков — она видит заветного искомого золотистого мальчика с зеркальной ладошкой, бегущего по краю круглого радужного зрачка. Она слышит его набегающий смех и к огромному счастью вновь застает самое себя в центре пустого идеального пространства лицом сначала к востоку, где льется холодная вертикаль родника в зеркальную ладошку шалуна, а затем лицом к парящему над полом спящему крылатому существу с тем самым лицом, которое она так давно и недавно и несчастно потеряла и которое так счастливо наконец нашла: безбровые дуги, узкие скулы, мраморные веки работы Микеланджело, детская улыбка на полусонных губах; огромные снежноперистые крылья, текущие вниз водопадом летучей пены. Его радужное тело все кипит от солнечных брызжущих бликов, как морская гладь, и слепит глаза. Золотой мальчик бегает но влажному песку вокруг его губ, и вот спящий просыпается от смерти, раскрываются ангельские глаза. Их взгляды встречаются. Кто Ты? спрашивает Навратилова.
— Я — Аггел. Я — твой шанс взглянуть на жизнь и природу вещей чистым пристрастным взглядом летящего сквозь истину.
— И сколько взглядов ты дашь мне?
— Ровно тридцать ангельских взглядов, и ты получишь ответы на все, что сможешь увидеть. А увидеть и спросить — это одно и то же.
— А кто этот золотой шалун с зеркальной ладошкой, который бегает в уголках твоих губ по кромке песка у моря?
— Вечность, — сказал Аггел прямо ей в сердце, — есть играющее дитя, которое бросает кости. Царство над миром принадлежит ребенку, — продолжил он, — но это вовсе не значит, что нет ни справедливости, ни провидения, ни воздаяния, ни Страшного суда. Все есть. Просто гарантия бессмертия — это вечное восстание из ничто — делает человеческую жизнь чем-то вроде бытия понарошку, и это понарошку и есть суть Божественной игры. И золотой мальчик — ее олицетворение. Он — соль зеркала. На его коже отражается небо решений и его завет. Он — играющее начало игры.
Надин приблизила свое лицо к золотой зеркалистой коже голыша на краю моря и явственно увидела его двойное отражение, наплывы двух пар глаз — своих и глаз ангела. И как сладок и правилен был такой вот согласный четырехглазый взор. Таким же правильным п истинным — истинно человеческим — было чувство крыл за спиной и — дивное дело! — оказывается, каждый взмах был не птичьим и подражательным, а сверхчеловеческим, ангельским и не имел никакого отношения к телесному, а был взмахом морального решения, сдвигом мысли, окраской чувства. Итак, взмах — Боже! Как велик мир. И каждая его клеточка пронизана величайшим символизмом. Аггел в слезах обожания вылетает в окно, и Надин, замирая от чувства рождения, видит перед собой мелькание черт огромного города — но как мало он похож на ее Москву. Под ней разверзлись уличные бездны сразу трех мировых столиц: обсидианового Мемфиса, глиняного Вавилона и мрамористого Рима. И в каждой расщелине зияют злые лики столетий. И все это кошмарное движение приливом магмы и мрака идет к невинному зеленому безлюдному Боровицкому холму, где пылает исполинский куст терния в мелких розово-блеклых сладких цветах. Надин не успевает спросить, куда подевался Кремль, виды на дом Пашкова или безобразный перистиль библиотеки имени Ленина, потому что ответ Аггела наплывает раньше, чем она успевает помыслить вопрос до конца. Это третий ангельский взгляд, и он имеет именно ангельские черты, а не городские человеческие сиюминутные, впрочем, — твой город на месте, и там идет дождь.
Но дождь испаряется в мгновение ока, полет к терновому кусту неопалимой купины на макушке холма протекает над жаркой пустыней упавшего в Москву-реку гада с закинутым лицом прекрасного юноши. От прикосновения к раскаленному телу речная вода шипит змеиным шипом. Как бесконечна опрокинутая грудь поразительного гада — безводная марсианская Фарсида в поземке красного песка вокруг двух сосков — это вулкан Олимп и яма кратера Юта в долине Хриса. Аггел пролетает над ощеренной пастью в мраморных скалах зубов, покрытых зеленой слизью, над кровью кротких, льющей из набухших десен, — рот Коцита полон прекрасных русских купальщиц в резиновых шапочках фабрики «Красный треугольник», они звонко смеются, играют в водное поло, черпают ладонями, кубками, снятыми шапочками эликсир молодости. Чем ближе к центру бассейна «Москва», тем больше молодых глянцевых грудастых тел, чем ближе к бортикам и дальше от центра, тем страшнее картина — весь край кафельных десен бассейна полон гадких вислых голых косматых старух, жадно спешащих в фонтан молодости. Гад содрогается, и в центре водного зеркала вскипает и вылетает вверх холодное жидкое стрекало, кончик той алмазной струи облицован алым перламутром; струя держит напором крохотный шарик, облетая который Надин с ужасом видит, что эта сама Земля, космический глобус в разрывах клочковатого мрака —
абрис Аравии, контур Сомалийского побережья, гористый клинок мыса Рас-Асир в пенных набегах Индийского океана. Взмах, взмах, движение чувства. Их ангельский полет сопровождает хоровод загипнотизированных птиц — перышки птах — ласточек, стрижей и голубок — трепещут от ужаса, кругленькие глазки умоляют о пощаде, клювы — о пище. Когда в прибрежном тумане появляется голый скалистый берег рептилий, Надин невольно переводит дыхание. Земля! Но это неземля, возражает ей Аггел словом, сказанным прямо в сердце. Но что все это значит, спрашивает окрыленная пленница.— Это шестой ангельский взгляд на непостижимость мироздания. Его нельзя объяснить ни целиком, ни в частностях до конца. Но это и не нужно. Его вполне можно представить прекрасно, ясно, отчетливо и верно, видеть и охватить чувством благоговения. Почему кровь краснеет? Почему гад обнимает подножье Боровицкого холма? Почему имя его Коцит? Почему кромешный рот мрака полон купальщиц? Почему никому не спастись от взгляда злобы? Смысл только в том, что задается вопрос. Ответ не имеет значения. Важно не знать, а участвовать в сотворении мира, вот почему мысли отказано понимать до конца. Окончательное в истине сразу свернет мир в состояние ничто, потому что не может быть двух подобий.
— Я не понимаю тебя, Аггел! — отчаянно воскликнула Надя.
— Тут нечего понимать. Все очень просто — мы застаем мир с поличным, на месте преступления в миг жизни.
— А шарик на кончике фонтана? Хотя бы шарик! Что это?
— Это мысль о том, что напор жизни так силен, что им нельзя наполнить ни одну отдельную чашу — она всегда будет пуста. Водопад не зачерпнуть.
— О, о, о…
— Твое маленькое «о» мне кажется не тоскливым, а всего лишь смешным. К счастью, тебе не дано видеть то, что видится мне. На самом деле, тот мерзкий Коцит с бассейном крови во рту сам в свою очередь стиснут клювом мерзейшего Абраксаса. У него голова петуха на человеческой шее, его голое тулово уходит в щель преисподней. Каждая из его ног оканчивается змеей злобы, которые оплетают подножие мировой чаши.
— Брр… какая гадость твоя вечность, Аггел.
Полет над телом бескрайнего змия кончился над узким руслом спящей руки над дельтой вытекающих из ладони пальцев, кончился над пятью радужными ручьями, беззвучно уходящими в землю, у откоса ветхозаветной неопалимой купины. Боже мой, какой птичий концерт гремел в терновых окрестностях.
Глаза Аггела и Надин сладко различили в легком шафране пылания пернатые драгоценности: черного дрозда, пунцовую малиновку, серого соловья, верткую горихвостку, пылкого зяблика, соню камышовку, славную славку и божественную медногласую иволгу. С неслыханной щедростью хор пылающих птиц славил слепую злую щедрость Творца — ведь только ярость может боготворить! без божественной злобы нет совершенства. Три тесных щекастых флейты, два глубоких гобоя, английский губастый рожок, сухая челеста и плоский звонкий ксилофон: согласные содрогания на цыпочках пружинистых лапок, сладкое затворение глаз, вибрация горлышек, бесконечное разнообразие тембров и ритмических педалей — все охвачено радостью вечного умирания в неопалимом огне. Гимн вибраций славит великого младенца и несовершенное совершенство мира. По шкурке черного дрозда пробегает рябь от порывов фиоритур, иволга слепнет от соловьиного свиста, зяблик рыдает от счастья, закрыв лицо мелкими рябыми ручками. Будь славен, день грехопадения, свято поют птицы, утро грехопадения и вечер проклятий. Аллилуйя! Осанна иголкам света, летнему вечеру, скромности Бога и змеиным ручьям на ветках Эдема… но это же святотатственно, разве не так? изумляется Надин про себя.
— Нет, — отвечает Аггел, — это восьмой ангельский взгляд на суть происходящего, вид на музыку, которая прямо и страстно заявляет, что в мире не найти ни одной улики против Творца.
Аггел — двумя Надин в зрачках — устремляет полет прямо в соловьиное горлышко, и несколько оглушительных красноватых секунд они проводят в самом эпицентре трелей, в окружении ликующих пленок, в припадочных силках голосящей крови. И ясно — что соловей этот на ветке — есть певчие бездны. Из соловьиного сердца полет ангела лежит прямо в просторный мрак могильной земли, где становится ясно и то, что поющий птицами куст огня венчает исполинский гребень рукотворной горы Мавсол, горней полумертвой громады из миллионов сот, пещер, черепов, глазниц, барочных лестниц, триумфальных арок, колоннад, фигур на фронтонах, чаш изобилия, эскалаторов, амфитеатров и фасадов. Мерцая сукровицей, исполинское капище стало бесшумно разворачиваться перед летящими — откосами грандиозного Молоха, по пилястрам, фронтонам и акведукам которого лилась струилась и пенилась светлая водопадная кровь кротких. Вид Мавзола был так ужасен, что Надин закрыла глаза, но… но ангельские глаза не закрываются, сказал Аггел, ведь давно сказано, что у Бога нет век. Ей оставалось только заслониться от кровищи слезами, и вместе с блеском слез в глаза хлынуло бесконечное пространство освобождения от кошмара… они взмыли над временем, — закатный Аггел летел над бескрайними волнами утреннего океана, летел так низко, что Надин — в его зрачках — видела, как его голой груди касаются гребешки невысоких волн, овеянных пассатом, сотни мокрых соловьиных язычков, ждущих только знака, чтобы заголосить. Так, без единого звука и слова, в абсолютной тишине они летели, наверное, час, а может быть, и год, в постоянстве рассветного освещения, гребень каждой волны отливал мигающим золотом, Аггел отражался в воде необъятной воздушной тучей крыльев, буквой «Алеф» из первых слов книги Бытия, но бог мой! от того, что свет так подвластен, от того, что победная сила полета совершенно неутолима, на сердце ее лежали печаль и уныние: оказывается, непобедимость бесцельна.
При этих словах налетающий от горизонта океан стал поворачиваться на оси вечности и вставать перед летящими прозрачной жидкой стеной до небес, в которой наконец стали видны очертания безбрежной кошмарной рыбы-кит Левиафан, масса которой была так тяжела, что она погрузилась на самое дно вселенной, но плоть ее была так грандиозна, что спиной глыба морская здесь касалась океанской поверхности…я устала, я отказываюсь что-либо понимать, подумала Надин и тут же обнаружила себя на ресторанном балконе гостиницы «Москва», за столиком под свежей накрахмаленной скатертью, с надкушенным яблоком в руке. Аггел сидел напротив и имел вид совершенно не ангельский, — знакомую внешность молодого мужчины с голубыми глазами, тсс… он приложил палец к губам.
Как прекрасна банальная жизнь! — Надя с блаженством слушала гневный шум машин, бегущих по Манежной площади, болтовню двух проституток за соседним столиком, с детским упоением разглядывала, как в сердцевине надкушенного яблока чернеют остренькие яблочные косточки, глупо нюхала свои пальцы, от которых слабо пахло жасмином любимых духов, она даже в приступе осязания сладко покусывала кончики пальцев, наслаждаясь тем, как гладко скользят зубы по ногтям. На ней классический женский костюм из черного шелка с прямой юбкой, с мужской рубашкой лимонного цвета. Словом — жива.