Еще одна чашка кофе
Шрифт:
Коля зашевелился во сне — что-то плохое приснилось. Ксения коснулась рукой его лица: ну-ну, Колька, все хорошо.
Утром, чуть рассвело, Николай проснулся — пора. Ксения опять выпросила у мужа разрешения проводить его.
Они вышли в морозное утро, остановились у моста.
Все повторялось — холодный рассвет, мост, разлука. Ни сил, ни слов, ни даже слез уже нет. Ксения долго, пока было можно, и даже потом, когда уже вовсе нельзя было разглядеть родной силуэт, смотрела Коле вслед. Через время, через смерть, держала перед глазами его образ.
День за днем ждать писем от родных, ходить
Ксения вновь шла на Фонтанку походкой блокадника (теперь-то все так ходят): тихо-тихо, едва переставляя ноги, словно бы она стеклянная — упадет и разобьется, вон сколько вокруг таких стеклянных людей. Не смотри по сторонам, Ксюта, не надо.
Но вот шедшая впереди нее старуха с ведром упала на снег и замерла. Ксения остановилась — наклоняться нельзя, блокадники об этом знают. Если наклонишься, чтобы поднять упавшего человека — сам не встанешь, не хватит сил.
Я сильная. Я смогу.
Ксения опустилась на снег:
— Вставайте, ну же, вставайте!
Она обхватила женщину, и из последних сил, цепляясь друг за друга, обе потянулись — к жизни.
И когда встали уже, Ксения заглянула в лицо этой пожилой женщины и ахнула:
— Тата?
Тата Щербатова кивнула и, как будто не узнала Ксению, бессвязно зашептала:
— У меня дочь, три года, маленькая, холодно.
— Я приду к тебе, Тата, сегодня приду, — крикнула Ксения уходящей в метель Тате.
Придя домой, она позвала старого, седого как лунь, Акима.
— Ну давай, Акимушка, нужно помочь!
Фортепиано вскрикнуло, как раненое животное.
На тех же санках Ксения (едва доползла) привезла Тате «дрова» и две банки Колиных консервов.
— Вот, Тата, твоей девочке.
Тата едва разлепила губы, выдохнула:
— Спасибо, — и сказала, куда-то даже не Ксении, а в пустоту: — Так хочется жить.
Ксения кивнула — знаю.
Так хочется жить… И хочется верить, что жизнь-то будет, будет и потом, когда для тебя уже останется только снег, и что бесконечный этот снег когда-нибудь обернется белым снегом цветущих яблонь, ведь весна когда-нибудь наступит, придет. Пусть и не для нас.
Она шла по занесенным снегом улицам белого, умирающего города домой и шептала Неве, Фонтанке, Ангелу на флюгере старой крыши: так хочется жить.
Январь, 1942 год
Жизнь уходила — по капельке, по вздоху, меньше, тише, короче.
Умерли верный помощник Ксении, старый дворник Аким, и половина сотрудников ее чертежного бюро, и многие ее соседи, и город, казалось, тоже умирал.
И однажды наступил день, когда Ксения поняла, что сегодня до Фонтанки она уже не дойдет.
Нет, она не сдавалась, она по-прежнему верила, знала, что враг будет разбит и мы выстоим. Ее не сломили морально, но физических сил с каждым днем становилось все меньше. И времени, чтобы что-то исправить — тоже.
Письмо сестры, на которое она не ответила, которое она замолчала, скрыла от Коли — Олино письмо — обжигало ей пальцы.
Ей казалось важным исправить эту ошибку.
В начале января сорок второго года она начала писать длинное — длиною в жизнь — письмо мужу.
Ни сомнений, ни ревности, ни страха больше не было. Ксения рассказала Коле об Ольгином письме, Ольгином покаянии, о хранящейся в тайнике картине, и самое главное, о том, что Ольга ни в чем перед Колей не виновата.
Ксения
написала Коле все как есть, по совести да по правде. А там уж он сам как-нибудь разберется. Коля умный, сильный — львиная порода.Этим признанием она сняла с души неподъемную глыбу (мне и так тяжело ходить с ведром до замерзшей реки, а еще на душе носить тяжесть — ну зачем?).
«Ты должен знать, что Ольгу оговорили. Я понимаю, как тяжело тебе было жить, считая, что женщина, которую ты любил, предала тебя. Но это не так. Ольга тебя не предавала. Мне страшно представить, с каким грузом вины ей пришлось жить эти годы. Ольга винит себя и в смерти родителей. Но я знаю, что ее вины здесь нет. Все сложилось как сложилось. Такая жизнь, такое время. Никто ни в чем не виноват.
А ты прости ее, Коля… Каждый заслуживает прощения и любви даже потому, что когда-нибудь нас не станет. Я особенно понимаю это сейчас, в замерзающем городе, когда жизнь заканчивается, закатывается куда-то в ледяную пустоту, когда все мелкое, незначительное отступает, и вещи проявляются в своем подлинном масштабе и значении».
Написав, Ксения вздохнула, встала из-за стола. Это так важно — оправдать человека. Пусть даже через много лет понять, простить и — отпустить его душу на волю.
Иди, Оленька. Там, за поворотом тебя ждет твой Сережа.
5 января 1942 года
Коля, я пишу это письмо тебе уже несколько дней — по чуть-чуть, собираясь с мыслями и с силами.
Знаешь, я теперь все время вспоминаю нашу последнюю встречу. Перебираю в памяти каждую минуту, каждую кроху тех воспоминаний. Перед глазами так и стоит, как мы прощались с тобой на мосту тем утром.
Помнишь, раньше, в той другой — довоенной жизни, я иногда говорила тебе, что мне бы хотелось большей романтики в наших отношениях и большего внимания от тебя? Сейчас я понимаю, какая это была глупость! Теперь я была бы счастлива просто сидеть с тобой рядом и смотреть, как ты пьешь чай или читаешь свои книги, пропахшие табаком. И больше мне ничего не надо.
Коля, знай, что я любила тебя и люблю. И еще знай, что я была счастлива с тобой каждый день, каждую минуту и благодарна тебе за все. Ты и Таня — самое дорогое, что у меня есть.
7 января
Сегодня так холодно. Очень холодно, Коля…
Я бы хотела теперь вернуться хотя бы в один день нашей благословенной жизни. Ты помнишь лето, наш любимый Павловск, вечера на веранде, день рождения Тани?
Написала и остановилась — рука ослабла, теперь и писать-то тяжело. От холода и слабости кружилась голова.
По комнате, как снег за окнами, пролетали воспоминания — вот они с Олей в детстве наряжают елку («Оль, надо принести лестницу — повесить звезду на макушку!»), или мама разрезает на Рождество пирог «Двенадцатой ночи» (об этом думать не нужно, вообще о еде не надо, ни к чему это), или они с Колей укладывают под елку новогодние подарки для Тани.
Все-все, не могу больше.
Ксения помахала рукой, словно отогнала воспоминания, и легла на кровать. Слабенькая она теперь и такая легкая — легче пуха одуванчика.