Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников том 1
Шрифт:
нравственных требований, не по мерилу разумности, благородства, красоты, а с
точки зрения неизбежной власти различных влияний и неизбежной податливости
человеческой природы. Особенное настроение мыслей Федора Михайловича,
стоящее выше этой физиологии, открылось мне ясно только впоследствии, и
сначала я не замечал его в общем потоке новых для меня взглядов.
Очевидно, это направление мыслей сложилось под влиянием французской
литературы, было одно из направлений сороковых годов, тех плодовитых годов, когда Европа, кипевшая
развивались. <...> Что касается до меня, то я в литературном отношении тоже
принадлежал к одному из направлений сороковых годов, но еще более старому, чем литературный кружок, о котором идет речь, к тому направлению, для
которого верхом образования было понимать Гегеля и знать Гете наизусть.
Поэтому, и по другим причинам разногласия, настроение кружка резко бросилось
мне в глаза.
В основании этого настроения, конечно, лежало прекрасное чувство,
гуманность, сострадание к людям, попавшим в трудное положение, и прощение
им их слабости. В самом деле, легко провиниться в некоторой жестокости, когда
мы указываем ближним неисполненные требования, - даже если это нравственные
требования. Поэтому литературный кружок, в который я вступил, был для меня
во многих отношениях школою гуманности. Но другая черта, поразившая меня
здесь, представляла гораздо большую неправильность. С удивлением замечал я, что тут не придавалось никакой важности всякого рода физическим излишествам
и отступлениям от нормального порядка. Люди, чрезвычайно чуткие в
нравственном отношении, питавшие самый возвышенный образ мыслей и даже
большею частию сами чуждые какой-нибудь физической распущенности,
смотрели, однако, совершенно спокойно на все беспорядки этого рода, говорили
об них как о забавных пустяках, которым предаваться вполне позволительно в
свободную минуту. Безобразие духовное судилось тонко и строго; безобразие
плотское не ставилось ни во что. Эта странная эманципация плоти действовала
соблазнительно и в некоторых случаях повела к последствиям, о которых больно
и страшно вспомнить. <...>
Здесь кстати вообще сказать, что читатель в этих и следующих заметках
не должен видеть попытки вполне изобразить покойного писателя; прямо и
решительно отказываюсь от этого. Он слишком для меня близок и непонятен.
Когда я вспоминаю его, то меня поражает именно неистощимая подвижность его
ума, неиссякающая плодовитость его души. В нем как будто не было ничего
сложившегося, так обильно нарастали мысли и чувства, столько таилось
неизвестного и непроявившегося под тем, что успело сказаться. Поэтому и
литературная деятельность его растет и расширяется какими-то порывами, не
подходящими под обыкновенную форму развития. После ровного ее течения, и
180
даже как будто ослабления, он вдруг обнаруживал новые силы, показывался с
новой
стороны. Таких подъемов можно насчитать четыре: первый - "Бедныелюди", второй - "Мертвый дом", третий - "Преступление и наказание", четвертый
– "Дневник писателя". Конечно, всюду это тот же Достоевский, но никак нельзя
сказать, что он вполне высказался; смерть помешала ему сделать новые подъемы
и не дала нам увидеть, может быть, гораздо более гармонических и ясных
произведений.
С чрезвычайной ясностию в нем обнаруживалось особенного рода
раздвоение, состоящее в том, что человек предается очень живо известным
мыслям и чувствам, но сохраняет в душе неподдающуюся и неколеблющуюся
точку, с которой смотрит на самого себя, на свои мысли и чувства. Он сам иногда
говорил об этом свойстве и называл его рефлексиею. Следствием такого
душевного строя бывает то, что человек сохраняет всегда возможность судить о
том, что наполняет его душу, что различные чувства и настроения могут
проходить в душе, не овладевая ею до конца, и что из этого глубокого душевного
центра исходит энергия, оживляющая и преобразующая всю деятельность и все
содержание ума и творчества.
Как бы то ни было, Федор Михайлович всегда поражал меня широкостию
своих сочувствий, уменьем понимать различные и противоположные взгляды.
При первом знакомстве он оказался величайшим поклонником Гоголя и Пушкина
и безмерно восхищался ими с художественной стороны. Помню до сих пор, как в
первый раз услышал я его чтение стихов Пушкина. Его заставил читать Михаил
Михайлович, очевидно благоговевший перед братом и с наслаждением его
слушавший. Федор Михайлович читал два удивительных отрывка: "Только что на
проталинах весенних" {3} и "Как весенней теплой порою" {4}, которые ценил
очень высоко и из которых последний потом выбрал для чтения и на Пушкинском
празднике. В первый раз я их услышал от него за двадцать лет до этого праздника, и помню мое разочарование: Федор Михайлович читал очень хорошо, но тем
несколько подавленным, пониженным голосом, которым обыкновенно читают
стихи неопытные чтецы. Помню и другие его чтения стихов и прозы:
положительно он не был тогда вполне искусным чтецом. Упоминаю об этом
потому, что в последние годы жизни он читал удивительно и совершенно
справедливо приводил публику в восхищение своим искусством.
Гоголь был в конце пятидесятых годов еще в свежей памяти у всех,
особенно у литераторов, употреблявших беспрестанно в разговоре его выражения.
Помню, как Федор Михайлович делал очень тонкие замечания о выдержанности
различных характеров у Гоголя, о жизненности всех его фигур, Хлестакова, Подколесина, Кочкарева и пр. {5}. Вообще литература, в те времена, имела еще
для всех такое значение, какого она уже не имеет для нынешних поколений. Сам
же Федор Михайлович был предан ей всем сердцем, и не только воспитался на